— Ну, болтай…

— Я бы… рябину посадил… большу-ущую рябину… или бы березу сучковатую…

— Ну?..

— Ну… и наставил бы скворешников.

— Ну?..

— Скворцы бы пели…

Помолчали.

Старый заскорузлый сапог лежал на коленях. Уклейкин жевал ситный, а за окном постукивала капель. Часто-часто.

Спешила весна.

— А то еще… — говорил Уклейкин, жуя и смотря через окно, далеко куда-то, в то, что таилось в нем самом, — петухи по весне весело кричат…

Солнце передвинулось, подкралось и вдруг брызнуло зайчиками в тусклые стекла. Зайчики заиграли, заюлили по потолку, забились в паутинных углах — веселые, весенние зайчики.

— Папанька! Зайчики, зайчики! — крикнул Мишутка.

А за окном шла капель.

XVIII

Апрельское солнце затопило город. Было воскресенье. Весело, по-весеннему, играли колокола.

У Уклейкина уже давно выставили окна, и неведомо откуда, должно быть из старого полицеймейстерского сада, тонкой струйкой врывался в душную комнатку острый запах черемухи и тополей.

Уклейкин стоял у окна и глядел в небо. Оно было ясное, светлое, это весеннее небо. Оно манило к себе, будило к жизни, смягчало взгляд, бросая в тусклые глаза яркие вздрагивающие лучи. И молодило.

Мимо тянулись крестьянские телеги с базара и на базар, шли бабы с мешками, и мужики с кнутовищами на ходу подтягивали плечами воза с сеном, помогали лошадям взбираться в гористую, изрытую ямами улицу.

В это воскресенье Уклейкин проснулся в хорошем настроении. Завершалось последнее, что входило в круг нового: сегодня уезжали депутаты. Положим, не те, кого выбирал он, но все же один попал, а именно лохматый адвокат, обещавший всех поставить на точку. Пришлось помириться с этим, тем более что выборные были народ вострый все, умнеющий, а один даже в тюрьме сидел и может «за всех постоять».

— Прямо отборный наш, — говорил Синица. — Ну, и ваши ничего…

— Какие это ваши?.. Не наши, что ль?..

— А такие. Наш — социал-демократ, а ваши — буржуи. У них программа не радикальная. Но все-таки дело делать могут. Наши их раскачают там.

— А лохматый-то? Он такой, прямо…

— Ну, лохматый ничего. Пойдешь, что ли, провожать?

— Да вот… починку бы…

— Плюнь на починку. Напоследок уж… Я тебе прямо советую… пойдем. Речи будут говорить, депутация будет…

Уклейкин сам решил идти и сказал о починке только для оправдания себя: уж очень надоели сетования Матрены.

— Мишутка! Мать придет — скажи, что по делу, к заказчику пошел. Слышь?

— Слышу, скажу…

— Да. А то ругаться будет… К заказчику, мол…

— Вот чудак! — усмехнулся Синица. — И с чего ты ее боишься?.. Баба она у тебя хорошая…

— Хорошая-то хорошая…

— Ласковая баба… — с усмешечкой продолжал Синица. — Только надо уметь с ней…

Уклейкин поглядел на него и уловил насмешку в глазах.

— Чего уметь? Ты чего это…

— Чего! Сам знаешь, не маленький…

У Уклейкина сдавило сердце. Он пристально взглянул на Синицу и встретил прежний, подмывающий и задирающий, взгляд.

— А ты почем знаешь?

— Ну, вот еще… Чай, догадываюсь… А что?..

— Ничего… — хмуро сказал Уклейкин и взял картуз.

— С бабами, брат, тоже умеючи надо. Ну, идем.

Они пришли сравнительно рано и стали близко от входа, так как в вокзал не пускала полиция. Толпа на вокзальной площади увеличивалась. Начинали спорить с околоточным и доказывать, что нет такого правила, чтобы не допускать на вокзал.

— Не велено, господа… Поймите же, что не велено!..

Спор разгорался. Уже кричали, что полиция для народа, а не народ для полиции. Слышались отголоски речей на собраниях, вошедшие в обиход слова.

Кто-то кричал о бесконтрольности, ответственности и провокации.

— Разве вы не понимаете, что ведь и вы — гражданин!

— Понимаю-с… очень хорошо понимаю… Но не при-ка-за-но!.. Нельзя нарушать порядок… нельзя, господа!..

— Нельзя мешать общению с депутатами!.. Они наши доверенные!..

— Полиция должна уважать права граждан!

— Послушайте… Вы узурпируете… власть?..

Но околоточный был непоколебим, искал глазами пристава, разводил руками и убеждал:

— Господа… Но вы пой-ми-те! Но если не…

Тут ему удалось поймать пристава и сделать жест. Тотчас же явилось подкрепление из городовых. Пропускали лишь «отъезжающих», и околоточный одним взглядом решал, кто отъезжает. Отъезжали главным образом известные в городе лица, чисто и по форме одетые.

— Крышка, братцы! Все наши благодетели отъезжают!..

Синица и Уклейкин протиснулись к самым дверям и составляли план, как прорваться.

— Едут! Наши едут! Ур-ра!!

Это был молодой фабрикант. Он соскочил с извозчика. Толпа раздалась. Пристав взял под козырек с одной стороны. Околоточный — с другой. Городовые умерли. Момент — двери щелкнули, и депутат скрылся. За ним прорвалось два-три человека, и сейчас же дюжие городовые приросли спинами к дверям, а околоточный прижимал руку к груди и успокаивал:

— Терпение, господа…

— Куропаткин!

Протискался мужичок с окладистой бородой и в синей поддевке. Его было задержали, но он спокойно сказал:

— Мы депутаты.

— Пропустить! — сказал пристав, кивая головой депутату, а околоточный, помня инструкцию, наскоро прикоснулся к носу.

— Этому козырять не надоть… Жирно будет!.. Ха-ха-ха… Ну и полиция!..

Подъехал еще депутат, с тросточкой и портфелем, получил «под козырек» и скрылся.

— Наш идет!.. наш! — крикнула кучка под самым носом околоточного.

Кричал Синица, кричал и Уклейкин, хотя еще ничего не видел.

В синей блузе, в пальто внакидку, в мягкой шляпе, пробирался в толпе депутат от рабочих. Он вдруг вырос над толпой и поднял руку: кто-то уже приспособил ему ящик. Сомкнулись кольцом. Пристав пытался предпринять что-то, околоточный бросился к приставу, городовые вытянулись.

А депутат уже излагал, чего он будет добиваться. С каменного помоста вокзала, в гуле толпы, было плохо слышно, и только отрывочные слова вырывались, как языки пламени.

— …народу!!

— Ур-ра!.. А-а-а-а!..

— …волю!..

— Ур-ра!..

— …и тайное!..

— А-а-а-а…

— …амнистия!..

— Ур-ра-а-а!..

Уклейкин пытался составить смысл по отрывкам и чуял, что вот кто «их». Те прошли, ни слова не вымолвили, а этот катает себе, не боится.

— Вот каков наш-то! — кричал на ухо Синица.

Но уже пробирался пятый. То был лохматый адвокат, непобедимый на собраниях, кровный враг Балкина, как полагал Уклейкин.

Он взбежал на каменные ступени, и когда околоточный покозырял и приоткрыл дверь, чтобы пропустить, пятый депутат ловко вывернулся спиной к двери, занял удачную позицию и снял шляпу. Городовые, помня инструкцию, держали под козырек.

— Пожалуйте-с… — вежливо просил околоточный.

— Позвольте-с… я знаю…

Последовал поклон, благодарность и краткое слово. Адвокат благодарил за доверие, сравнил себя с растением, корни которого остались «здесь, в самой гуще народной», заявил, что, если вырвут его, — вырвут их, что он кость от кости… и т.д., и закончил обещанием вернуться «со щитом или на щите».

— С че-ем? — спросил Уклейкин Синицу.

— Со щитом. И все-то врет…

— Ну вот… Обязательно так…

И Уклейкин старался понять, о каком щите говорил адвокат.

Толпа шумно отозвалась на горячее слово.

— Воли нам! Земли!.. Налогов чтобы!.. — кричал Уклейкин над самым ухом адвоката. — Отцы вы наши!..

Рабочий депутат в кольце голов подвигался к дверям. Открыли вход, чтобы пропустить его, и волна хлынула.

— Стой! Куда? Не все!..

Околоточного оттерли, смяли городовых и затопили дебаркадер. Где-то уже пели знакомую вольную песню, где-то кричали «ура».

Окружили крестьянского депутата; тот, сняв шапку и тряся бородой, говорил что-то, путался и крестился.

Уклейкин не слыхал ни слова, но небывалое воодушевление захватило его так, что хотелось плакать.