— Вы сообщили мне о своих разнообразных настроениях, ло не сказали, от чего они зависят. Почему вы сначала называете меня изменником, а потом делаете вид, будто питаете ко мне дружеские чувства?

— Может быть, потому, что мне так больше нравится, или потому, что мне так удобнее, или мне кажется, что это может пойти на пользу дела. Возможно, именно таким способом я надеюсь добиться от вас правды. Но, признаюсь вам честно, еще и потому, что вы — сириец, то есть принадлежите к нации с древней культурой и цивилизацией, но строптивой и вероломной.

— У вас странные представления о культуре, и уж, во всяком случае, очень поверхностные о сирийцах. Вы не знаете окраин империи, никогда не бывали в пограничных областях, где воюют за обладание одним-единственным городом или за клочок земли, и потому употребляете слова, вроде этих ваших "строптивый» и «вероломный», которые не имеют никакого отношения ни ко мне, ни к реальной ситуации. Когда вы говорите мне, что лонгобардский епископ оскорбил императора, заявив, что козленка не готовят с чесноком, вы забываете о национальной гордости этого дипломата, который хотя бы за столом пытается утвердить независимость своей нации и заставить ценить культуру своего народа.

— Эти западные люди из Лонгобардии так грубы! Они хуже варваров, которые живут на границах с нами, хуже болгар, хуже скифов. Они даже не умеют пользоваться вилкой, а туда же, бесцеремонно критикуют византийскую кухню. Разумеется, наш император проявит снисходительность и простит это оскорбление, которое вообще-то не причинило вреда ни ему, ни империи. Но у вас другой случай. Вы прибыли из Сирии, из страны высокой культуры и благородных традиций. К сожалению, ваше происхождение не помешало вам обмануть оказанное вам доверие. И в этой подземной тюрьме, как вы знаете, хотя и делаете вид, будто не знаете, вы находитесь потому, что похитили или пытались похитить тайную формулу изготовления греческого огня, оружия, которое уже почти три века позволяет византийскому флоту удерживать господство на Средиземном море. Вот о чем мы должны говорить.

Нимий Никет пришел в ужас. Уже сам факт, что в открытую был назван греческий огонь, говорил о масштабе угрожавшей ему опасности. Он провел рукой по вспотевшему лбу, на мгновение прикрыл глаза, но тут же открыл их и буквально впился в лицо эпарха, пытаясь прочесть на нем хоть какой-то намек насчет истинного смысла предъявленного ему обвинения. Но и эпарх в свою очередь внимательно изучал лицо заключенного, пытаясь уловить его реакцию на это сообщение, не обнаруживая своей.

— Это обвинение совершенно нелепо, — сказал наконец Нимий Никет, — оно просто лишено здравого смысла и не учитывает очевидных фактов. Вы вдруг начали обращаться со мной, как с врагом, хотя до вчерашнего дня я был поставлен защищать императора и столицу от врагов и предателей. Куропалат вынудил меня ликвидировать часовых, прежде чем я смог допросить их, а потом вы приходите допрашивать меня, как будто это я виноват в том, что мне помешали провести дознание.

— Если все же допустить, что обвинение имеет какие-то основания, я не понимаю, зачем вы хотели завладеть тайной греческого огня. Может быть, для того, чтобы лучше защищать императора и Константинополь от врагов и изменников? В этом ваше оправдание?

— Издеваясь надо мной, вы удаляетесь от истины. Но, к сожалению, правда не всегда правдоподобна, как сказал какой-то философ, имени которого я сейчас не могу вспомнить.

— Факты иногда опровергают философию, по еще не было случая, чтобы философия опровергла факты.

Писарь, который до сих пор стоял неподвижно, вдруг встрепенулся и немного выдвинулся вперед так, чтобы привлечь к себе внимание эпарха, наблюдавшего за обвиняемым.

— Господин эпарх, должен ли я записать это мудрое изречение?

— Нет, я ведь не философ. В отличие от философов, чьи изречения живут на бумаге или в памяти верных учеников, судьи нуждаются не в пере, но в тюрьме, в секире, веревке или в раскаленном железе для достижения нужного эффекта.

Нимий Никет взглянул на него с опаской.

— Вы мне угрожаете?

— Это всего лишь уточнение разницы между философом и судьей, адресованное писарю, чтобы он больше не путал.

— Должен ли я зачитать пункты обвинения, господин эпарх?

— Нет, заключенный их знает.

Заключенный посмотрел на него с выражением нескрываемого удивления.

— Но ведь мне их еще не сообщили.

— И тем не менее вы их знаете.

— Я могу лишь строить предположения на основании того, что услышал от вас. Стражники куропалата, арестовавшие меня, ничего мне не сказали.

— Так я и думал. Эти евнухи умеют напустить туману.

— Полагаю, они сказали то, что нм приказал сказать куропалат или вы, то есть ничего.

— Я бы никогда не осмелился отдавать приказы стражникам куропалата, тем более евнухам.

Заключенный утвердительно кивнул головой, как бы соглашаясь с эпархом.

— Евнухи — люди недоверчивые, им повсюду мерещатся измены и заговоры.

— В данном случае евнухи просто выполняли полученный приказ. Пункты обвинения сформулировал куропалат, и они в том пергаменте, который принес с собой мой писарь. Я знаю лишь общее обвинение, но должен допросить вас, чтобы подтвердить или опровергнуть пункты обвинения, которые, как я думал, были вам уже сообщены, чтобы вы могли более аргументировано защищаться.

— Вы обвинили меня в том, что я хотел похитить формулу изготовления греческого огня. Но это же клевета, клевета от начала и до конца. Уже не говоря обо всем остальном, надо лишиться разума, чтобы пойти на такой риск. Я прекрасно знаю, что император с большей ревностью следит за сохранением тайны греческого огня, чем за своей Августейшей супругой Феофано.

Писарь с трудом сдержал ухмылку, а эпарх с изумлением посмотрел на заключенного, осмелившегося шутить на тему, запретную даже с точки зрения простого здравого смысла, Что это — наивность, простодушие или дерзость и высокомерие? А может быть, узник говорит так от отчаяния, не надеясь выйти отсюда живым?

— Уже одни эти слова могли бы стоить вам языка, если бы я приказал своему писарю их записать.

— Поскольку, предъявив мне это обвинение, вы уже решили отрубить мне голову, разумеется, вместе с языком, то теперь я могу позволить себе злословить насчет императора и его Августейшей супруги, ничем больше не рискуя.

— Значит, вы чувствуете свою вину?

— Нет, это означает всего лишь то, что я знаю, что меня считают виновным. И знаю также, что чужая вина, истинная или мнимая, может пойти на пользу кому-то, кто хочет выслужиться перед императором или получить повышение по службе.

Эпарх посмотрел на него с укором.

— Я уже достиг высшего судейского чина, если вы намекаете на меня.

— Для честолюбцев высших чинов не существует, всегда найдется более высокий чин, о котором можно мечтать.

Эпарх взглянул на него с подозрением. Это были слова искушенного царедворца, а не просто военного, занятого усмирением собственных солдат из дворцовой гвардии. Но это была истинная правда.

— При дворе вас знают как сурового и закаленного воина, но я вижу, что вы проявляете недюжинные познания в области придворной жизни и интриг. Понять, что для честолюбия придворного не существует пределов, может только очень опытный царедворец. Просто удивительно слышать подобные слова из уст военного.

— Я никогда не преуменьшал значения честолюбия и понял одну очень важную вещь: когда человек попадает в Большой Дворец, какую бы должность он ни занимал, какими бы ни были его происхождение, интеллект, культура, наружность, он желает только одного — стать императором. И не улыбайтесь, пожалуйста. Тщеславие — это болезнь не менее заразная, чем чума, доказательство чему мы находим в истории. Императорами становились стратиги и простые солдаты, потомки благородных династий и нищие бездельники, на трон восходил и неграмотный пастух, который мог написать свое имя, лишь водя пером по трафарету, вырезанному на металлической пластинке, и даже человек, у которого был отрезан нос. Все придворные втайне мечтают взойти на трон. Всякий вновь прибывший ко двору рано или поздно заражается этой болезнью и готов идти на любой риск, на любую подлость и предательство.