Возможно, теперешние уличные торговцы гораздо более свободны, более независимы, нежели революционные фанатики шестьдесят восьмого, проникнутые духом миссионерства, для кого риск, боль, опасность тюремного заключения, возможность пыток, насилия, репрессий были константами, координатами, в которых добровольно и покорно существовали эти мальчики поколения шестьдесят восьмого, те самые, что могли бы стать блестящими профессорами, известными врачами, красноречивыми адвокатами, а вместо этого теперь торгуют в ларьках или, если им повезло, сидят за крайними столами в отделениях банков.
Возможно, эти их младшие братья, не пытавшиеся построить рай на земле, а выбравшие для поисков счастья пыльные улицы и продающие теперь кассеты Боба Дилана [115] или «Моди Блюз» у тюремных стен в Эксе или на улице Вильяр в Компостеле, свободнее, чем они. Каждое поколение приносит в жертву лучших, самые беспокойные всегда падут первыми для того, чтобы худшие, менее благородные, менее способные на самопожертвование потом оставили мир таким, какой он есть, не позволив ему слишком спешить в своем развитии, не меняя ничего из того, что не должно быть изменено. Приглашенный Профессор размышляет об этом, неторопливо расхаживая по узким проходам между палатками, время от времени задерживаясь у тех, на которые падают первые лучи утреннего, еще неяркого солнца. Он только что рассказывал студентам о насилии в маленькой литературе его страны, о насилии, что идет рука об руку с лиризмом, которым она пронизана в равной степени, и теперь он пытается уловить нечто связывающее эти два состояния, эти два понятия на невеселых физиономиях уличных торговцев, привыкших стоять на солнце здесь и в тысяче других городов, на тысячах других базаров, по которым бродят они, не ведая покоя, гонимые тем странным ветром, что поднимается временами по воле истории. Им хорошо известно чувство затравленности, когда они не могут оплатить векселя, которых всячески пытались избежать; они знают, что такое аварии на дорогах, какое напряжение создает зависимость, ведь они всегда стремились избавиться от нее. Людишки-то они в общем симпатичные, готовые, впрочем, схватиться за нож, когда уже нет мочи терпеть, когда слишком много бед обрушивается разом на их не слишком сильные плечи.
Какие-то каталонцы, сборщики металлолома, именующие себя антикварами, пытаются продать ему латунный корабельный нактоуз [116], явно недавнего производства, по цене билета на «Королеву Марию», и он прикидывается дурачком и заставляет их в конце концов заговорить по-испански, и они кричат на него за то, что он отнял у них столько времени, хотя с самого начала прекрасно понял, что они хитрят, и не собирался у них ничего покупать. Потом, по причине скупости, нападающей на него временами, он так и не покупает старую складную пишущую машинку; и наконец он останавливается перед тем, что любит больше всего, перед старыми книгами.
Он знает, что эти маленькие радости, такие как страсть к старым книгам, останутся с ним навсегда. А вот с Мирей он переживает сейчас один из последних всплесков чувственной жизни; такое началось у него несколько лет назад, это как бабье лето, одаривающее нас остатками прежнего тепла. А потом наступит зима. Ему хорошо известно, что простудиться в солнечную осеннюю пору, когда вдруг возвращается неожиданное тепло, очень опасно, от такой простуды всегда трудно вылечиться, и поэтому он старается не принимать этого слишком всерьез; но и шутить он тоже не собирается. Это неторопливое, приятное прощание с теми радостями, которые так много значили в его жизни; и наслаждение состояло не столько в реальном обладании, сколько в постоянных мечтах о юных красавицах, мечтах, что с каждым разом казались ему все менее осуществимыми, – а теперь вдруг, почти что уже и не вовремя, они вновь обретали телесную форму, именно телесную, лучше и не скажешь, и являлись ему, с тем чтобы навсегда проститься перед наступающим бессилием; он знал это и готовился к этому уже несколько лет. Он пришел к такому пониманию, зная, что у слепых резко возрастает степень владения оставшимися у них чувствами: осязанием, слухом, обонянием и даже ощущением пространства, – это последнее помогает им ориентироваться, воспринимать пространственные отношения и пользоваться ими.
И Приглашенный Профессор с некоторого времени неторопливо радуется чудесам многоцветий предзакатной поры; он восхищается оттенками туманной дымки, окутывающей осенью деревья и кусты; он с наслаждением вдыхает тысячи запахов, витающих над кушаньями во время долгого спокойного обеда; он с благоговением ощущает текстуру старинных гравюр в книгах, изданных несколько веков назад; он радуется всему тому, что в конечном итоге переживет нас и останется на земле, когда мы превратимся в прах.
Профессор знает: это мания старика, такое восприятие появляется и развивается тогда, когда прочие способности постепенно утрачиваются. Он отдает себе отчет в том, что уже не так ловок, как прежде, он уже не может легко взлететь, во всяком случае так легко, как в молодости, по ступеням, ведущим на улицу Грифона, или по лестнице, ведущей в квартиру, где ждет его Мирей, предзакатный подарок судьбы, преподнесенный ему жизнью как раз вовремя, как раз тогда, когда ему уже казалось, что он себя исчерпал. Он думает обо всем этом, роясь в книгах, не надеясь что-либо отыскать, просто приятно проводя время и наслаждаясь солнцем, пока оно еще не перевалило за меридиан, на котором расположен этот город, ставший сейчас для него центром вселенной. Ему уже давно знакомо это удовольствие. Он познал его в те чудесные дни в Париже, когда бродил по утрам по берегу Сены, переходя от одного продавца книг к другому, от одной букинистической – как говорят снобы – лавки к другой, пока не доходил наконец до Нотр-Дам, вдруг обнаруживая, что утро уже прошло, а он так ничего и не купил. В этом-то и заключалось особое наслаждение: неспешно разглядывать книги, поглаживать их и затем класть на место, понимая, что ты их не заслуживаешь, что они тебе не по карману. Но они твои, пока ты держишь их в руках, пока ты ласкаешь их взглядом и вдыхаешь их аромат, который проникает тебе в ноздри и щекочет их, и ты не в силах сдержаться и начинаешь чихать, подобно любителю нюхательного табака, – он также находит облегчение в том, чтобы разразиться чиханием, взрывая тишину восхитительного утра. Книги действительно принадлежат тебе, пока ты держишь их в руках, как принадлежат тебе мечты, пока ты грезишь ими, как принадлежат тебе миры, которые ты создаешь для того, чтобы потом они незаметно растаяли и исчезли, – такова жизнь.
Да, книги твои, пока ты держишь их в руках, стоя на берегу Сены, и то, что ты читаешь в них, захватывает тебя и заставляет парить в мечтах, и никто уже не сможет похитить у тебя этих восхитительных воспоминаний, ибо память будет им верным стражем; ты будешь хранить их в ней, великолепно понимая, что в ларце воспоминаний, в чудесном и проклятом ларце воспоминаний заведутся черви, которые поглотят весь тот свет, все те невероятные ощущения, которые ты собрал в Париже, внезапно осознав, что только там был возможен кубизм, по крайней мере аналитический кубизм. Приглашенный Профессор убедился в этом, поняв, что в Париже можно получить представление о том, как освещено и как выглядит здание с другой стороны, не заворачивая для этого за угол, – такова царящая здесь симметрия, так идеально уравновешен щедро льющийся свет. В его стране подобные попытки невозможны, бессмысленны, ибо там властвует асимметрия и окна зданий ломают продуманные схемы, нарушая рациональное равновесие, заменяя его другим, магическим, непредсказуемым, единственным в своем роде; оно не оставляет никакой возможности предположить, каким окажется следующий угол, тот самый, за который заворачивает воздушный поток, устремляющийся на другую улицу, на которой туман – кто знает? – то ли опускается, то ли поднимается. Обо всем этом размышляет наш старый писатель, просматривая книгу за книгой и не находя в них ничего интересного; впрочем, как нам известно, он ничего и не ищет.