И отрок слушает его, широко раскрыв глаза, и душа его принимает семя вечного сомнения и вечной тревоги; настолько, что он открывается Посланцу и рассказывает ему о книгах и о своих подозрениях: совсем не к иезуитам, а к бенедиктинским и бернардинским монахам попадают книги, прибывшие сюда по морю. Говорят, в Седейре задержан один англичанин, капитан пиратского корабля, а книги, которые были у него в каюте, исчезли словно по волшебству. Из двенадцати человек команды никто так и не смог объяснить, куда они делись. В Нойе взяты в плен полдюжины гугенотов из Ла-Рошели, напавших на галисийское суденышко, груженное солью, и вместе с ними пропали молитвенники, помогавшие им бодрствовать долгими океанскими ночами на пронизывающем холодном ветру, когда каждый час может оказаться последним перед бесконечным странствием, которое всем нам предстоит совершить. Капитану Корнелиусу Амстердамскому известно также, что монахи из Каавейро прячут книги, которые попадают к ним из Рибадео, безмятежно раскинувшегося на далеком лимане. Посланец кивает и ласково треплет кудри отрока, касаясь рукой его головы, такой отважной в простодушии юных лет.
И вот он снова в Сантьяго, где идет дождь. Он стоит под портиком, который вдруг на мгновение освещается горячим лучом солнца, и тень, падающая на спину Посланца, заставляет его вздрогнуть от неожиданного озноба.
Наконец он приходит в себя. Одна из створок окна распахнулась, и ветер ворвался в комнату. Он кутается в наброшенную на плечи накидку и протягивает руку, чтобы проткнуть барашка длинным острым ножом. Жаркое готово. Он внимательно разглядывает его, решая, куда вонзить зубы, и тут же приступает к трапезе, осторожно, чтобы не обжечься. Он ест медленно, он никуда не торопится.
V
Он уже давно съел раков, однако вино все еще согревало его, прогоняя мысли о бедах, которые он так ревниво скрывал; в конце концов, вся его жизнь была вином, заливавшим грезы, таившиеся в глубине его существа. Он жил так уже много лет, словно потерпевший кораблекрушение в себе самом. Он достиг определенной степени мастерства писать и так ничего и не сказать, и сотни, десятки сотен статей свидетельствовали об этом мучительном насилии над собой, позволявшем творить ради красного словца, сочинить одним духом две или три страницы, завершив их красивой фразой, маскирующей отсутствие содержания. Во всем прочем он терпел полную неудачу.
Сейчас, под влиянием выпитого вина, он безбоязненно предавался размышлениям о своем творчестве; он – одинокий мужчина, начинающий рассказывать истории, но никогда не заканчивающий их; истории мужчин, живущих не в ладах с самими собой, склоняющих усталую голову над столом или над стойкой бара или в исповедальне, где он, кстати, не бывал уже много лет. Истории таких же, как он, затворников, обитающих в глухих грустных комнатах, произносящих бесконечные монологи, обращенные к призракам. Так он и существовал – вне диалога, вне жизни.
Факультет университета в Эксе помещался в некрасивом, безвкусном здании, стены которого были разрисованы ничуть не меньше, чем в его любимом университете Сантьяго-де-Компостела. Многие надписи гласили: «Giscard reviens» [22], и он сначала подумал, что это обращение имело своей целью какой-нибудь немыслимый террористический акт, какой-нибудь взрыв, чего ему, с его мирным характером, совсем не хотелось; позже он понял, что надпись выражает всего-навсего безобидное пожелание, и подумал: лучше поздно, чем никогда.
У входа множество объявлений на разных языках содержали всевозможные сообщения, уведомления, предупреждения и огромное количество требований. Аудитории с пюпитрами напоминали какой-нибудь старый провинциальный частный колледж. Но именно в одной из этих аудиторий встретил он теперешнюю свою спутницу с широко раскрытыми, похожими на океан глазами, одновременно безмолвными и говорящими; они порождали предчувствия, готовые в любой момент стать реальностью и нарушить все его планы.
Жизнь в постоянном возбуждении, похожая на фарс, была полна драматизма, и он знал это. Хозяйка Отель-де-Пари подошла к нему, держа в одной руке счет, а в другой – потухшую сигарету. Он поблагодарил и сказал, чтобы она включила в счет еще одну бутылку вина, питавшего его фантазию. Когда вино было уже на столе, он попросил хозяйку оставить им бокалы и забыть о них, и еще, если можно, пусть горит одна лампа, только одна, все равно какая. О, он уже схватил Грифона в свои объятия и не собирался его отпускать – как бы не так! Теперь у него уже есть Грифон и кто-то еще, готовый выслушать один из его глухих бессмысленных монологов, кто-то, побудивший его к созданию истории, которую он вот-вот выпустит на свободу, чтобы рассказать ее завтра, при свете дня, – и свет этот будет уже иным, более ясным и одновременно похожим на свет предшествующих дней.
Эти глаза он заметил в первое же утро своего пребывания здесь. Было восемь часов утра, едва забрезжил рассвет, и факультет, который только что открыли, принимал с литургической торжественностью заутренней мессы самых ранних студентов; они входили, молчаливые и заспанные, маленькими стайками, машинально двигаясь в привычном ритме, припарковав предварительно свои мотоциклы или автомобили на площади, – скоро она раскалится на солнце и станет совершенно невыносимой. Студенты дисциплинированно откликнулись на призыв своих преподавателей и с любопытством ожидали встречи с иностранным писателем, о котором никто никогда не слышал, – но преподавательница-испанофилка представила его как человека, прошедшего сквозь бесконечные ночи подполья в борьбе за национальную независимость. Французский университет может позволить себе роскошь пригласить кого угодно с самого края земли с одной-единственной целью: рассказать о том, где кончается этот мир, людям, изучающим, где этот мир начинается. Итак, он приехал, окруженный безмолвием, в котором он прожил долгие ночи своей океанской зимы; его родной край, врезающийся в море, словно нос корабля, одаривает этим безмолвием лишь родившихся в нем. Он прибыл сюда из безмолвия. Из безмолвия своей безвестной страны, из безмолвия своей однообразной и грустной жизни, которая когда-то была творческой; он вышел из невзгод и туманов, чтобы встретить глаза, полные ожидания и света; и он начал говорить.
Потом они пообедали в ресторанчике, в котором обслуживали эмигранты-латиноамериканцы, – там еще один писатель, пьяный и знаменитый, едва держась на ногах, разыгрывал этакого мэтра в зале, полном молодежи, которая не обращала на него никакого внимания. Удивительная все-таки страна, эта Франция: приглашают иностранцев, игнорируя собственные таланты! После обеда, приправленного зеленью, о которой он никогда не думал, что ее можно есть, – ведь ему и в голову не приходило, что укроп годен еще на что-то, кроме как благоухать на заброшенных тропах, – они взяли машину и, проехав по каким-то невероятным дорогам, остановились наконец в Отель-де-Пари.
Пожилая испанофилка, чьи наклонности были очевидны, захватила с собой трех молодых девиц, которые всю дорогу теснились на заднем сиденье автомобиля, а теперь сидели напротив и с удовольствием выслушивали истории, рождавшиеся тут же, прямо у них на глазах.
– Грифон, – говорила испанофилка, – мог бы быть фантастическим существом с телом орла и льва. Но знаете ли вы, что на галисийском языке «орел» звучит почти так же, как «угорь»; так что у Грифона из нашей истории тело может быть одновременно и как у угря, и как у льва; это гораздо интереснее; к тому же здесь может возникнуть какая-нибудь пикантная запутанная интрига. Почему бы не Грифон… Постойте, но ведь, кажется, Профессор живет на Рю-де-Гриффон? Ну разумеется!
Лица девушек выражали сосредоточенное внимание, которое, впрочем, у одной казалось притворным, у другой – наигранным; искренним оно было лишь у той, чьи глаза словно циклонические вихри, бежать от которых бессмысленно – тогда уж потерпишь окончательное крушение. Преподавательница продолжала жестикулировать, будто свидетельствуя о том, что именно здесь и сейчас и происходит литературное чудо рождения, и она – жрица этого ритуала, древнего, как человек, абсурдного и реального, как любая мечта.
22
«Жискар, вернись» (фр.). – Имеется в виду Валери Жискар д'Эстен, президент Франции в 1971 – 1981 годах. Герой первоначально неправильно толкует французское слово reviens «вернись»: оно напоминает ему испанское revicnta «лопни, сдохни».