А на какой чувствительной шкале можно измерить жизненную ценность спички, не целой спички, не половины, а всего лишь четвертушки спички, с помощью которой заключенный закуривает вечером свою сигарету, в то время как некоторые типы – и притом некурящие – держат у себя на письменном столе совершенно ненужные им, бесполезные газовые зажигалки величиной в два кулака?

Ну и порядки! Где же справедливость?

В этой связи нельзя не отметить, что многие вопросы продолжают оставаться открытыми.

* * *

О визитах Лени к Рахели в монастырь нам мало известно, так как монахи, проживающие в этом монастыре, не заинтересованы в том, чтобы предать гласности дружбу, какая существовала между Лени и Рахелью. Всему причиной планы, на которые уже намекала Маргарет, но которые еще предстоит раскрыть подробней. Надо также отметить, что одному свидетелю, связавшему себя с авт., пришлось сильно поплатиться за свою словоохотливость: имеется в виду садовник Альфред Шейкенс; в сорок первом году после ампутации ноги и руки – ему не было тогда и двадцати пяти лет – Шейкенса направили в распоряжение монастыря как садовника и второго привратника. И этот Шейкенс хорошо знал о визитах Лени. Авт. удалось допросить его дважды, но уже после второй беседы Шейкенса перевели в нижнерейнский монастырь. А когда была предпринята попытка разыскать его, Шейкенса спровадили в другую обитель; и одна весьма энергичная монахиня сорока пяти лет по имени Сапиенция недвусмысленно намекнула авт., что орден никому не обязан отдавать отчет о своей кадровой политике.

Исчезновение Шейкенса по времени точно совпало с отказом сестры Цецилии принять авт. для четвертой беседы, на этот раз специально о Рахели; поэтому авт. подозревает здесь всякого рода козни, интриги и т. п. Он даже знает теперь, чем они вызваны: орден пытается создать культ Рахели, быть может, подготовить ее канонизацию или даже причислению к лику святых. И в этой связи выяснять «роль соглядатаев» (так это было обозначено), то есть в данном случае роль Лени, явно нежелательно. Пока Шейкенсу еще разрешалось говорить и пока он еще говорил – монахини не знали, о чем он говорит, – авт. все же удалось записать следующее: до середины сорок второго года Шейкенс раза два в неделю, а то и три тайно впускал Лени к Рахели; через квартиру привратника Лени проникала за монастырскую ограду, а уж территорию монастыря она знала как свои пять пальцев. Лотта, которая всегда была не очень-то высокого мнения о сей мистической и таинственной монахине, не располагает никакими сведениями по этому вопросу. Да и Маргарет узнала от Лени только о смерти Рахели. «Она зачахла, – сказала мне Лени, – умерла от голода, хотя под конец я каждый раз приносила ей поесть. А когда она умерла, они закопали ее прямо в саду, даже без надгробия, без креста… Я пришла и сразу почувствовала, что ее уже нет. Шейкенс мне сказал: «Какой смысл вас пускать, барышня, какой смысл… Вы ведь не будете разгребать руками землю?» Тогда я пошла к настоятельнице и начала упорно спрашивать где Рахель. Мне сказали – уехала. А когда я спросила, куда уехала, настоятельница перепугалась и сказала: «Неужели, детка, у вас нет ни капли благоразумия?» Ну вот, – продолжала Маргарет, – я рада, что не ходила вместе с Лени к этой Рахели и что мне удалось удержать Лени от объявления в газетах. Это могло бы плохо кончиться для самой Лени, для монастыря, для всех вообще… С меня довольно было слов Рахели: «Господь близок». Мне все время мерещилось, что он действительно вот-вот войдет в дверь…» (в этом месте Маргарет, несмотря ни на что, перекрестилась).

* * *

«Ну, конечно, я спрашивал себя (Шейкенс во время последней беседы, когда он был еще весьма разговорчив), что это за дамочка, откуда такой шик, откуда такое шикарное авто? И думал: наверное, она жена какого-нибудь нацистского бонзы, а может, путается с кем… Кто мог тогда ездить на собственной машине? Партийные чины и промышленники.

Все шло у нас шито-крыто. Конечно, я провожал ее тайком в сад через мой флигелек. Видите? И выпускал тем же путем. Но все-таки это раскрылось, потому что у той сестры наверху нашли чинарики, да и в келье пахло табачным дымом. А потом однажды разыгрался большой скандал, дежурный по противовоздушной обороне заявил, что в одном окне виден свет… Это кто-то из них чиркнул спичкой, будьте уверены, ведь они обе там, наверху, курили… А горящую спичку видно за целый километр, если вокруг затемнение. Известная история! Словом, у нас были неприятности, и ту крошку перевели в подвал. (Крошку?). Да, маленькую старую монахиню; я ее видел только раз, когда она переезжала… она взяла с собой скамеечку, чтобы преклонять колени при молитве, постель; распятие она не захотела брать, не захотела. Помнится, она сказала: «Это не он, нет, это не он…». И мне сразу стало не по себе. Но шикарная блондинка продолжала ездить, она была упрямая, можете мне поверить. Пыталась уговорить меня, чтобы я помог ей похитить крошку. Она хотела ее увезти. Ни больше ни меньше. Ну вот, я сделал глупость, дал себя подкупить – она совала мне сигареты, иногда кусок мыла, кофе… – и я по-прежнему пускал ее, в подвал тоже. Тут хотя бы не было видно, что они курят. Ведь окна были совсем низкие, ниже уровня часовни. А потом в один прекрасный день та монахиня умерла, и мы похоронили ее в саду, на маленьком кладбище. (Похоронили в гробе с крестом и священником?) Гроб был, священник был, креста не было. И я сам слышал, как настоятельница сказала: «Теперь она, по крайней мере, перестанет трепать нам нервы из-за этой проклятой карточки на табак».

* * *

Вот что рассказал Шейкенс. Впечатление он производил не очень приятное, но зато его болтливость сулила многое, в конечном счете, однако, ожидания на этот счет не оправдались. Сообщения болтунов имеют известную ценность только в том случае, если ими располагаешь в больших количествах, тогда можно нащупать ту грань, после которой они начинают быть «предательскими»; Шейкенс уже стал было «предавать», но тут его насильственно разлучили с авт., даже милейшая сестра Цецилия – авт. считал, что между ними возникла обоюдная симпатия, – даже милейшая сестра Цецилия перестала существовать как источник информации.

Совершенно ясно, что на рубеже 1941 – 1942 годов Лени достигла кульминационного пункта скрытности и замкнутости. Пфейферам она явно демонстрировала свое пренебрежение; как только они появлялись в комнате, она тут же исчезала. Это не мешало им, однако, по-прежнему постоянно приходить, вести себя приторно-сладко и проявлять к Лени сугубое внимание; даже такая деловая особа, как ван Доорн, и та всего лишь месяца через полтора догадалась о причинах этого внимания. Пфейферы не только проверяли поведение Лени как вдовы, но и питали надежду на наследника. Лишь спустя полтора месяца после смерти А., то есть в период, когда «гордая скорбь» старого Пфейфера «дошла до того, что от гордости и скорби он чуть было не стал волочить вторую ногу – я так и не знаю, уж не обессудьте, какая нога у него здоровая, левая или правая, знаю только, что этот мошенник собирался волочить и вторую ногу тоже, но потом рассудил, видимо, что надо иметь хоть одну здоровую ногу, иначе нельзя волочить другую… Правильно? Ну вот, стало быть, они без конца являлись со своими отвратными домашними пирогами, к тому еще непропеченными; никто не желал их занимать: ни госпожа Груйтен, ни сам Груйтен, ни тем более Лени, которая вообще терпеть не могла всю их шайку; они торчали у меня на кухне, и признаюсь, что их вопрос, «не изменилась ли Лени», я все время относила к вдовству Лени, думала, они хотят знать, не завела ли она себе ухажера и прочее; никак я не могла сообразить, в чем дело, но потом однажды меня осенило и я поняла, что они бы с удовольствием порылись в грязном белье Лени. Вот что, значит, они хотели выяснить. Я все поняла и перво-наперво здорово разыграла их: сказала, что Лени сильно изменилась, а когда они стали на меня наскакивать, как вспугнутые гуси, и спрашивать, в чем она изменилась, я хладнокровно ответила: она изменилась душевно. И тогда они опять поджали хвосты. Через восемь недель наступил такой момент, когда Толцемша – вы понимаете, все мы на ты, мы ведь родом из одной деревни, – так вот Толцемша не выдержала и спросила меня чуть ли не впрямую. Но я была сыта по горло всей этой историей и сказала: нет, тут можете не беспокоиться, с наследником у вас ни черта не вышло. Им бы, конечно, очень хотелось бы подбросить к нам в гнездо маленького Пфейфера… Самое смешное заключалось в том, что и Губерт проявил к этому интерес, он тоже спрашивал… Конечно, не так настырно. Губерт с удовольствием заимел бы внука, пусть общего с ними. Ему очень хотелось внука. В конце концов он его получил, и мальчику даже дали имя в его честь».