В этом параграфе авт. попадает в абсолютно безвыходное положение; он бы охотно обратился за советом к энциклопедии, ведь ему срочно надо понять, что значит свойство, которое, видимо, отличает Лени, свойство, известное под названием «невинности». В энциклопедии довольно подробно говорится о понятии «вины», после этого сразу идет «винная монополия», потом «виноград», «виноградарство» и «винокурение». Статья о винной монополии до отвращения пространная, она раза в три длиннее, чем заметки о П, Б1, C1 и C2, вместе взятые. Но самое поразительное, что о невинности в энциклопедии вообще не сказано ни слова; она начисто выпала. Что это, черт возьми, за порядки? Неужели нам важнее винная монополия, чем смех и слезы, боль и горе, счастье и блаженство вместе взятые. Тот факт, что понятие невинности в энциклопедии отсутствует, в высшей степени прискорбен: без энциклопедии этим понятием очень трудно оперировать. Что говорить, наука часто повергает нас в беду. Но может быть, достаточно сказать, что все содеянное Лени было содеяно ею в полной невинности и не взять эти слова в кавычки? Сущность Лени, к которой авт. относится с нежностью, нельзя понять, не поняв, что такое невинность.
Скоро также выяснилось – Лени в ту пору как раз исполнился двадцать один год, – что жизнь предоставила ей много случаев, когда она могла бы проявить здравый смысл. Что она представляла собой в описываемую пору? «Шикарную блондинку», которая в самом разгаре войны разъезжает на шикарной машине, подкупает болтливого садовника (пользуясь темнотой, он, наверное, делал попытки поухаживать за ней в монастырском саду) и в результате контрабандой приносит кофе, хлеб и сигареты презираемой всеми монахине, совершенно явно приговоренной к медленной смерти от тоски и печали; «шикарную блондинку», которая ничуть не пугается, когда эта самая монахиня, уставившись на дверь, приговаривает: «Господь близок, господь близок» – или, взглянув на распятие, роняет: «Это не он». Эта девушка танцевала в то время, как все юноши вокруг умирали геройской смертью, ходила в кино, когда падали бомбы, дала соблазнить себя парню, который, мягко выражаясь, не внушал особого уважения, вышла за него замуж, работала в фирме отца, играла на рояле, не соглашалась стать «директоршей» и, невзирая на то, что смертей становилось все больше и больше, по-прежнему ходила в кино и смотрела такие фильмы, как «Великий король» и «Небесные псы». До нас дошло несколько высказываний Лени, относящихся к этим двум годам. Кроме того, авт. узнал немало и от свидетелей. Но достаточно ли они надежны? Так, например, утверждают, что время от времени Лени можно было застать за таким занятием: стоя в комнате, она внимательно разглядывала свое удостоверение личности, в котором значилось: «Елена Мария Пфейфер, урожд. Груйтен, время рожд. 17 августа 1922 г.» – и недоуменно качала головой. Мария ван Доорн сообщила также, что волосы Лени снова приобрели свою былую красоту и что Лени ненавидела (среди всего прочего) войну, а еще пуще воскресенья из-за того, что по воскресеньям нельзя было достать свежие булочки.
Заметила ли она странную веселость отца, который был тогда «в расцвете своей элегантности» (Лотта X.) и почти весь день просиживал вне дома у себя в кабинете, «совещался». Теперь он был только «директором по планированию», а не владельцем фирмы, даже не совладельцем и получал всего лишь «довольно высокий твердый оклад плюс представительские».
Доказано, что Лени изобразила презрительную гримасу и сдвинула брови, узнав, что ее свекор домогается «креста за фронтовые заслуги», а может быть, и железного креста II степени за участие в битве двадцатидвухлетней давности и что по этому поводу он «все уши прожужжал» своему другу Груйтену, который, разумеется, вел переговоры не только со штатскими, но и с генералами тоже. Груйтен во что бы то ни стало должен был помочь Пфейферу заполучить желанные награды. А между тем ни один врач так и не обнаружил осколка гранаты «величиной с булавочную головку», по причине которого Пфейфер начал волочить «искалеченную ногу»! Неужели Лени даже не заметила, в какое дурацкое положение ее поставили Пфейферы – ведь они сами начали хлопотать о вдовьей пенсии для нее?… Неужели она не заметила, как подписала ходатайство, не заметила, что начиная с 1 июля 1941 года – конечно, с выплатой соответствующей суммы за прошедшие месяцы – на ее счет начали поступать шестьдесят шесть марок ежемесячно? Сделали ли это Пфейферы только для того, чтобы примерно лет через тридцать жестоко попрекнуть ее? Только для того, чтобы их сын Генрих – в общем-то довольно приятный малый (он не волочил ногу, ему одну ногу ампутировали), – чтобы этот Генрих в один прекрасный день громко заявил Лени: худо-бедно, она, мол, заработала на фамилии Пфейфер минимум сорок тысяч марок, а скорее все пятьдесят, ведь она почти тридцать лет «клала себе в карман» вдовью пенсию, много раз повышавшуюся, хоть и колебавшуюся, в зависимости от ее заработка. А потом Генрих, как видно, рассердившись на себя самого за то, что затеял этот разговор, и, главное, из ревности, ибо с первого дня был втайне влюблен в Лени (предположение авт., не подтвержденное ни одним свидетелем), бросил ей в лицо, к тому же в присутствии посторонних (Ганс и Грета Хельцены): «А ты-то чем заплатила за эти пятьдесят тысяч марок? Один раз переспала с ним в кустах, а во второй раз… Ну да, это все знают… Во второй раз ему, бедняге, уже пришлось тебя умолять… А через неделю его уже вообще не стало, он оставил тебе незапятнанное имя… А ты, а ты… а ты!» И тут Генрих замолчал; один-единственный взгляд Лени заставил его заткнуться.
Начала ли Лени считать себя шлюхой после того, как «в лицо ей бросили тяжкое обвинение» в том, что за два раза близости с мужчиной она получила приблизительно пятьдесят тысяч марок, в то время как она?… Что – как она?…
Лени не только старалась ходить пореже на работу, она почти не переступала порога фирмы и призналась Лотте X., что ее начинает мутить «от одного вида этих свеженапечатанных банкнот». И при этом она не хотела отдать машину, которой вторично угрожала конфискация, хотя теперь пользовалась ею исключительно для того, чтобы совершать «прогулки по окрестностям». В то время она все чаще брала с собой мать, и они «часами просиживали в красивых кафе и ресторанах, преимущественно на берегу Рейна, улыбались друг другу, любовались пароходиками, курили». Характерной чертой Груйтенов в тот период являлась их «беспричинная веселость, от которой окружающие просто-напросто сходили с ума» (Лотта X.). Госпоже Гр. наконец-то поставили диагноз, и болезнь ее сулила мало шансов на выздоровление: рассеянный склероз, который быстро приближал ее к смерти. Теперь Лени почти на руках несла мать к машине и выносила из машины. Мать уже не читала больше, не читала даже своего любимого Йетса, лишь время от времени она «перебирала четки» (ван Доорн), но не звала к себе священника, чтобы «получить утешение церкви».
Этот этап жизни Груйтенов – от начала сорок второго года до начала сорок третьего – все свидетели единодушно обозначают как «роскошный». «Они вели себя безответственно, да, безответственно; я обязана это сказать, иначе вы не поймете, почему я обращаюсь сейчас с Лени не то чтобы жестоко, но и не очень-то мягко… Тогда они безответственно наслаждались всем, что предлагал им черный рынок в Европе, а после открылась эта ужасная история, до сих пор не понимаю, почему Губерт в нее влез. Ведь решительно никакой надобности в этом не было. В самом деле, никакой надобности» (М. в. Д.).
Поводом для раскрытия «этой истории» послужил совершенно абсурдный литературный казус. Груйтен назвал позже все предприятие «чисто блокнотным предприятием», это значило, что все документы он носил у себя в бумажнике, а все записи были у него в блокноте, там же он указал свой домашний адрес и адрес фирмы. В «эту историю» Груйтен никого не посвящал, никто в ней не был замешан, даже его друг и главный бухгалтер Хойзер. Ничего не скажешь, история была рискованная, ставки в игре – высокие. Но самого Груйтена – это вполне доказано – волновали не ставки, а игра как таковая, вероятно, до сего дня его «поняла» одна только Лени, так же как в свое время «понимала» жена; Лотта X. тоже понимала его, правда, с известными оговорками. «Одного я не могла постичь, черт возьми, – этого его стремления к самоубийству, ведь это было самоубийство, самоубийство чистейшей воды… А что он делал с деньгами? Бросал их направо и налево целыми пачками, пригоршнями, кипами. Все было так бессмысленно, так абсурдно… так непонятно. Полное безумие!»