— Франк Фридмайер? — осведомился он с равнодушным видом и каллиграфическим почерком записал имя и фамилию.

Затем больше четверти часа ушло у него на перечисление в особой графе всего, что выгребли из карманов Франка, не исключая коробка спичек и огрызка карандаша.

С Франком обходились не грубо. На него просто не обращали внимания. Если бы он ринулся к дверям и со всех ног пустился бежать, вполне возможно, что в него выстрелил бы только часовой, да и тот, вероятно, промахнулся бы.

Так ли уж смешно, что ему пришла в голову мысль о нарочно подстроенном испытании? С какой стати оккупантам выдавать зеленую карточку тем, кого они не знают и в ком не уверены?

Почему его не били, как того парня? Да и вправду ли того били? Какой смысл проделывать такие вещи в кабинете, куда может войти кто угодно?

Франк размышлял об этом все восемнадцать дней.

Страшно много размышлял. У него было время подумать о Рождестве, Новом годе, о Минне, Анни, Берте. Все они, даже Лотта, были бы изрядно удивлены, если бы узнали, сколько он открыл для себя нового в них.

Только вот думать здесь неудобно — из-за соседей. А их тут, как и на Зеленой улице, хватает. Вот именно, господин Хольст!.. Вот именно, господин Виммер!.. Разница лишь в том, что здесь их не видишь и уже поэтому доверяешь им еще меньше, чем где бы то ни было.

Они с первого дня пытаются подловить Франка, но он начеку. Он никому не доверяет. Скоро, наверно, станет самым недоверчивым человеком на свете. Приди к нему на свидание мать — он и ее заподозрит в том, что она подослана.

Соседи стучат в стены, по водопроводным трубам, по радиаторам. Центральное отопление не работает, но батареи не сняты.

Не следует забывать: он не в настоящей тюрьме, а в школе, в коллеже, который, судя по тому, что Франк успел увидеть, выглядел, должно быть, довольно щеголевато.

Соседи сразу стали передавать ему какие-то сообщения. Зачем?

Франк не настолько оглушен случившимся, чтобы не сообразить, как расположены здесь помещения, и не сделать из этого вывод, что он — привилегированный арестант. Сколько человек, к примеру, сидит в камере справа? По его оценке, самое меньшее — десять. Судя по выговору — когда их проводят по коридору, сквозь двери слышны обрывки фраз, — это в основном выходцы из городских низов и крестьяне.

Словом, те, кого газеты именуют саботажниками. Настоящие и мнимые саботажники. Или мнимые вперемежку с настоящими.

Нет, его не подловят.

Его не били. С ним были вежливы. Обыскали, но с соблюдением декорума. Отобрали, правда, все — сигареты, бумажник, зажигалку, документы. Галстук, ремень, шнурки от ботинок — тоже. Тем временем пожилой господин с отсутствующим видом заполнял бланк; дописав, протянул Франку лист и ручку, указал на отбитую точками строку и почти без акцента произнес:

— Распишитесь вот тут.

Франк расписался. Не раздумывая. Машинально. Он не знает, что подписал. Ошибка? А может быть, напротив, доказательство, что ему не в чем себя упрекнуть? Он подписал не из боязни побоев. Просто понял, что это неизбежная формальность и артачиться бесполезно.

Об этом он тоже много размышлял и ни о чем не жалеет. А если жалеет, то лишь об одном — что раскрыл рот и сказал:

— Я хотел бы…

Договорить он не успел. Пожилой господин сделал знак, и Франка повели через другой двор, вымощенный кирпичом, насколько он мог судить по расчищенным от снега дорожкам. Что он собирался сказать? Чего хотел?

Адвоката? Разумеется, нет. Он не настолько наивен. Снестись с матерью? Назвать фамилию генерала? Поставить в известность Тимо, Кромера или Ресля — тот ведь узнал его у Таста и помахал ему рукой?

Как замечательно, что он не закончил фразу! Надо отучаться от лишних слов.

Он еще не знал: все, что видишь вокруг, важно и с каждым днем будет становиться еще важнее.

Например, решаешь: «Это школа».

И в голове тут же складывается определенный образ.

А может случиться так, что мельчайшие его подробности приобретут чрезвычайное значение, и тогда начинаешь жалеть, почему не присмотрелся попристальней.

Большой двор кажется сейчас особенно просторным: он залит солнцем. Посредине вытянутое в длину трехэтажное здание из новенького кирпича, наверняка без внутренних лестниц, потому что снаружи оно, как корабль, опутано железными лестницами и своего рода подвесными галереями, по которым можно попасть на любой этаж, словно по судовым трапам из одного класса в другой.

А сколько здесь классов? Этого Франк не знает. У него просто создалось ощущение чего-то огромного. На другой стороне двора высится другое здание — то ли актовый, то ли спортивный зал с окнами во всю стену, как в церкви; оно напоминает Франку дубильную фабрику.

Дальше — крытая площадка, до самого навеса заваленная черными скамейками, партами и прочим школьным инвентарем: часть ее вот уже восемнадцать дней постоянно перед глазами у Франка.

Окна зарешечены, но все равно это не настоящая тюрьма. Охраны, можно сказать, не видно. Пересекая двор. Франк заметил всего-навсего двух солдат с автоматами.

Картина делается чуть более впечатляющей по ночам, когда подходы освещены прожекторами.

Ставней на окнах нет, и яркий свет то мешает заснуть, то заставляет вскакивать во время сна.

Конечно, раз часовые не мозолят глаза, значит, где-то на крыше, откуда бьют лучи прожекторов, должна быть сторожевая вышка с пулеметами и гранатометами. Недаром в определенные часы на лестнице, которая может вести только туда, раздаются шаги.

Как бы там ни было, по той или иной причине с ним, Франком, обращаются иначе, чем с обычным заключенным. Он не ошибся, когда отметил про себя вежливость — холодную, но все-таки вежливость! — пожилого господина в очках.

В камере справа минимум десять человек, иногда больше — тут не угадаешь: арестанты постоянно меняются.

Слева трое, возможно, четверо, причем один то ли болен, то ли помешался.

Помещение, где сидит Франк, не камера, а класс. Для чего оно служило, когда здесь была школа? Вероятно, для занятий по факультативам, на которые ходили только немногие выпускники. Для класса оно маловато, для камеры, да еще одиночной, — колоссально. Франка это стесняет: он не знает, куда себя деть. Постель тоже кажется слишком миниатюрной. Это старая армейская койка без пружинной сетки — ее заменяют доски. Матраца ему не дали. Он располагает лишь грубым серым одеялом» от которого разит дезинфекцией.

Это еще противней, чем если бы от него несло потом, хуже, чем если бы оно пропиталось запахами человеческого тела. Вонь от дезинфектантов наводит на мысль о трупе. Одеяло дезинфицируется лишь тогда, когда оно служило мертвецу. А в этой камере умирали. Некоторые надписи выскоблены особенно тщательно. Кое-где еще видны полустертые изображения знамен или сердец с инициалами под ними, как на деревьях за городом, но больше всего здесь продольных царапин, которыми отмечают дни, и поперечных черточек, которыми отмечают недели.

Франк с трудом отыскал чистое место для своих собственных отметок; скоро он процарапает третью поперечину.

На стук он не отвечает, даже не пробуя понять, что ему пытаются сообщить. Днем по галерее, время от времени прижимаясь лицом к стеклу, расхаживает солдат. Ночью шагов не слышно: тут уж полагаются на прожектора.

С наступлением темноты — а темнеет рано — поднимается форменная свистопляска. Гудит все — стены, трубы. Франк ничего не понимает в перестукивании, хотя, чтобы разобраться в нем, нужны лишь небольшое усилие да капля терпения — это вроде упрощенной азбуки Морзе.

Это его не интересует, и все. Он один, и тем лучше.

Ему оказали милость, дав остаться одному, и тут есть некий смысл. Если же это означает, что случай его особенно тяжелый — а он теперь достаточно опытен, чтобы об этом догадаться, — что ж, ему и отвечать.

Заключенных из камеры справа, куда постоянно приводят новых, расстреливают если уж не ежедневно, то несколько раз в неделю. Это камера для кого попало. Порой кажется, что жертв в нее черпают наудачу, как рыбу из садка.