– Подьячие?

– Они! А ты прими всех с добрым лицом… не поскупись на хмельное: поубытчат, зато примут в товарыщи.

– От всей души рад!

– Ну, рад, так пьем! А ты к кому собрался? Кадило возьми да требник, свечи – не помеха.

– Ну, это мне не надо!

– А может, то, о чем сказала Ульяна, ученица моя письменная, – к Зюзиной?

– К ей, учитель!

– Так возьми кадило да свечи, – померла боярыня!

– Ой, да правда ли?

– Попы сказывали – значит, правда. Должно, с горя, как мужа на пытку взяли.

– Тогда, учитель, будем пить! Ходить туда непошто.

– Подопьем здесь – допивать будем на кабаке Аники-боголюба.

– Коли здесь тесно, идем в кабак! Мой наряд кабаку ведомый.

Сенька вынул из-за пазухи бумагу, снял с ремня чернильницу, а за ремень сунул другой пистолет. Они вышли. Подьячий сказал:

– Сынок! Наперед, как идти к Боголюбу, забредем к мосту, в кабак. Может статься, что черт, коего ищу, не пойдет далеко, а сядет пить ближе к Земскому.

– Кто ж он?

– Глебов, подьячий Земского двора. Теснит он мою кумубабу, а баба – вдова с малыми ребятами. Удумал обирать ее, счел, что заступиться некому; давай-де посул, а то ославим колдуньей.

– Уж не тот ли подьячий, что ус сосет, когда пишет?

– Тот, тот! Верно приметил, сынок. Стану пытать сговориться о бабе – может, полегчает ей. И ведь человечишко! Ему хоть черта подоить, лишь бы доил деньгами.

Они шли к Москворецкому мосту. По мосту несли на полотенцах мужики без шапок гроб.

– Вот, вишь, сынок! Холопи несут свою боярыню.

Сенька и так знал – кого: он снял скуфью и остановился. За гробом, вся в черном, хромала сгорбленная сватьюшка и слезно причитывала:

«Окатилась стена белокаменная, и не стало нашей светлой боярыни…

Поилицы нашей, кормилицы, худых нас да сирых сугревницы!»

За сватьей шли бабы-плакальщицы, они за старухой подхватывали мрачными голосами:

Прилетите вы, птицы черные,
Носы железные!
Вы подергайте из досок гробных
Гвозди шиломчатые!
Ты восстань-ка из гроба, наша матушка!
Ты поди в свою светлицу изукрашенную,
А и сядь, посядь к окошку косящатому.

Гроб проносили мимо Сеньки, и Сенька слышал голоса нищих:

– К Царицыну лугу понесу-у-т!

– Далеко, да и толку мало-о! Некому подавать.

– Кому подавать? Боярин – в тюрьме, боярыня – в домовищё!

– Управительница – дурка! Сама нищая.

– Да… вот господня воля, весь дом на растрюк пошел!

– Холопей ладила дустить на волю и не успела. Теперь холопи за долги боярские пойдут в кабалу иным хозяевам!

– Давай, сынок, – сказал подьячий, – оборотим в Стрелецкую, к Анике в кабак!

– Теперь близко – только мост пройти!

– А нет! Кому покойник стренулся – счастье, мне же завсегда лихо… Идем в обрат!

Они повернули в Стрелецкую слободу.

В этот вечер кабак Аники-боголюбца был разгорожен не одной только печью, но и широкие проходы мимо печи по ту и другую сторону завешены рогожами. У рогожных занавесей стояли кабацкие ярыги; они с каждого, кто проходил к стойке, требовали деньгу.

– Пропились? Казну на пропой собираете? – ворчали горожане, неохотно платя деньгу.

– Лицедействуем! Лицедейство узрите.

– Ведомое ваше лицедейство. Вам тюрьма – родная мать, а нас с вами поволокут – беда.

– Власти кабак закинули… хозяева мы.

– А Якун? Он стоит всех земских ярыг. – Якуну укорот дадим!

– Дадим, дадим, а сколько времени ходит… водит стрельцов… с решеточным заходил.

– Ну, такое мы проглядели… Ужо выбьем из кабака! Сенька с учителем подьячим без спора уплатили за вход.

Когда вошли за рогожи, им показалось, что топят огромную баню. Воняло кабаком и дымом сальным. За стойкой, с боков питейных поставов, у стены дымили факелы.

Дым расползался на столы, на посетителей, на винную посуду, стоявшую на полках поставов. Где-то вверху было открыто дымовое окно, но дым, выходивший из кабака, ветер загонял внутрь, только частью дым уходил поверх рогожных занавесей в другую – пустую половину кабака, заваленную по углам бочками.

Столы, скамьи и малые скамейки – все перетаскано на сцену, затеянную ярыгами. Питейные столы за занавесями стояли по ту и другую сторону к стенам плотно. Питухов горожан за столами много.

Посредине сцены, недалеко от стойки, пустой стол; справа от стойки, на полу, светец, – лучина в нем догорала, снова не зажигали. За светцом, ближе к стойке, прируб. Всегда дверь прируба на запоре, сегодня распахнута настежь, из нее выглядывали кабацкие ярыги в красных рваных рубахах и разноцветных портках.

Оттуда же, из прируба, вышел ярыга Толстобрюхий в миткалевом затасканном сарафане, от сарафана шли по плечам ярыги лямки: одна – зеленая, другая – красная. Груди набиты туго тряпьем и под ними запоясано голубым кушаком. Лицо безбородое, одутловатое, густо набелено и нарумянено, по волосам ремень, к концам ремня сзади прикреплен бычий пузырь.

Ярыга подошел к столу, шлепнул по доске столовой ладонью и крикнул хриплым женским голосом:

– А ну-кася, зачинай!

С черных от сажи полатей, по печуркам печи кошкой вниз скользнул горбун-карлик, без рубахи и без креста на вороту, в одних синих портках, босой. Он беззвучно вскочил на стол, начал читать измятый клок бумаги. Читал он звонко и четко, а ярыга, одетый бабой, сказал:

– Реже чти… торжественней! Горбун читал:

– «Прийдите, безумнии, и воспойте песни нелепыя пропойцам, яко из добрыя воли избраша себе убыток; прийдите, пропойцы, срадуйтеся, с печи бросайтеся, голодом воскликните убожеством, процветите яко собачьи губы, кои в скаредных местах растут!»

Ярыга крикнул:

– Борзо и песенно! Горбун продолжал певучее:

– «Глухие, потешно слушайте! Нагие, веселитеся, ремением секитеся, дурость к вам приближается! Безрукие, взыграйте в гусли! Буявые, воскликните бражникам песни безумия! Безногие, воскочите, нелепого сего торжества злы, диадиму украсите праздник сей!»

Это был как бы пролог. Горбун, прочтя его, исчез так быстро, что никто не заметил – куда.

Снова тот же голос распорядителя-ярыги:

– Эй, зачинай!

Из прируба на деревяшках, одна нога подогнута, привязана к короткому костылю, в руках батог, вышли плясуны босоногие, в кумачных рубахах и разноцветных портках.

Стол, с которого читал горбун, мигом исчез. Начался скрипучий, стукающий танец.

Плясуны пели на разные голоса:

Тук, тук, потук —
Медяный стук!
Были патошники,
Стали матошники.[290]
За медяный скок
Человечины клок!
Нет руки, ни ноги —
Так пеки пироги!
Ой, тук, потук,
Сковородный стук!
Раскроили пирог,
В пироге-то сапог,
Тьфу, ты!
В пироге, в сапоге
Персты гнуты!

Тут же один ярыга бегал среди пляшущих, стучал в старую сковороду, подпевая:

Целовальника по уху,
Не мани нашу Катюху – р-а-а-з!
Не лови за тить,
Не давай ей пить, водки!

Иногда пляшущие останавливались у столов, где сидели питухи, им подносили то водки, то меду.

Сенька с учителем сидели за столом, плотно прижавшись к стене и подобрав ноги, чтоб не мешать пляске.

Когда пляска кончилась, зажгли в светце две яркие смольливые лучины, осветив стену и стойки, и Сенька увидал на стене новую надпись, крупно написанную:

вернуться

290

В Медном бунте медников особенно жестоко пытали, спрашивая: «А не лили ли матошников?» – денежный штамп.