«Питухов от кабаков не отзывати». Прежняя грамота о «матернем лае» была сорвана, он подумал: «Видно, и старому кабаку Медный бунт не прошел даром? Вишь, прибить заставили царево слово…»

Учитель, поглядывая на рогожи, ворчал:

– Нет и нет его, пакостника! Где бы пить, штоб по бороде текло?

– Давай пить, учитель!

Сенька приказал подать ендову меду. Слуга принес, потребовал заплатить. Сенька уплатил.

Иные, требуя, спорили, ругали кабацкого слугу. Он указал на Сеньку:

– Учитесь у него. Без худа слова платит.

– На то он, вишь, чернец!

– В чужой монастырь попал!

Ярыга, одетый бабой, с решетом обходил столы питухов. Говорил нараспев, как бабы, и кланялся, как баба на свадьбе:

– Сватушки! Батюшки! Пейте, хозяина не обижайте, кушайте, што довелось, на малом брашне не обессудьте! Мы, лицедеи, иное действо учиним, да, вишь, силушки мало – на силушку питушку киньте денежку! Безногим, безруким пропитание… пить им да пить, горе копить… Медь, вишь, ковали, руки, ноги растеряли… пожертвуйте, ушедшие по добру от правды царевой!

Питухи кидали деньги в решето, иные, вставая и уходя, говорили:

– Ой, окаянные! Попадешь с вами в железа. У рогожи заспорил козлиный голос:

– С меня деньгу? Пропащие вы! Я– власть!

Этот голос взбудоражил ярыг кабацких, они ответно закричали1:

– Сымай рогожи-и?

– Сымай запоны!

– Вишь, у Земского двора земля расселась, черти полезли в мир!

– Якун при-и-шел!

Учитель встал, сунул ярыге деньгу за вход пришедшего, и у стола появился тощий человечек в киндячном кафтане, подбитом бараньим мехом, седоусый, с жидкой бородкой.

– Ждем, Якун! Садись, пей, ешь, мы с сынком платим.

– Добро! Угощение и приношение люблю, а што тут эти пропой-портки орудуют?

Он бегло, но зорко оглядел кабацких ярыг. Кабацкие завсегдатаи выходили и уходили в прируб. Теперь они, выходя, занимали столы, покинутые питухами горожанами.

На одном столе стояло решето с собранными деньгами, – к нему теснились многие. На собранные деньги требовали на столы пива, водки и калачей.

Рогожные занавеси сняли – открыли кабак во всю ширь.

Ярыга, одетый бабой, на своей сцене недалеко от стойки кабацкой упал на колени, возвел глаза к высокому потолку, утонувшему в дыме факелов, и громко воскликнул:

– Боже, вонми молению девы чистой! – Тише и молитвеннее продолжал, сложив на груди руки: – Пошли, всемилостивый, благовеста для, ко мне, чистейшей деве, архандела Вархаила, да уготовит в чреве непорочном моем младеня!

Недалеко за столом четверо посадских питухов, вскочив, закричали:

– Эй, пропащие! Имя богородично не троньте!

– Не тревожь владычно таинство, рожу побьем!

– Черта они боятся боя! Вишь, лихие люди меж их хоронятся.

– Так уйдем! Грех такое чуть!

– Уйдем от греха!

Человек пять горожан ушло, но много еще оставалось таких же.

Ярыга, одетый бабой, лег на пол брюхом вверх; с полатей из черноты и сажи ловко, неслышно соскочил горбун-карлик с ворохом тряпья и, быстро закидав лежащего, сам зарылся в тех же мохрах.

Сцена некоторое время была без действия. Видимо, ярыги переодевали кого-то или просто ждали.

– Вот где они, церковные мятежники… богохульники, воры! – ворчал Якун, распивая даровой мед.

– Они, Якун Глебыч, не в церкви деют, в кабаке.

– Такое действо и богохульство на людях везде карается, Одноусый!

Якун хмелел и, обычно для него, становился с каждым ковшом злее и придирчивее.

Сенька молча пил рядовую с обоими подьячими. Его учитель, хмелея, становился все ласковее: он лез целоваться к Якуну и Сеньке. Размахивая руками, кричал:

– Якун Глебыч, пей! Калачей купим, коли надо! Потом о деле перемолвим… о деле!

– Молви, Одноусый, теперь! После от тебя не разберешь.

– Ну, так начну разом! Куму мою пошто, Глебыч, теснишь, а? Кума – вдовица, и робятки у ей малы… а?

– Это та, што калашница на Арбате? Курень рядом блинной избы?

– Та, Якун! С Арбата она!

– Так ради тебя отставить бабу? Баба она вдовая.

– Пей, Якун, чтоб по бороде текло. Вдовая, та… она!

– Смолоду борода моя повылезла вполу, редкая, и течь питью зря непошто… а все же ай я той бабе не гож? Рожа у меня не шадровита… тайных уд согнития[291] не иму. Баба же та ко мне не ласкова: вдова та баба! Правду молыл Одноусый, – гнету ту бабу поборами и неослабно гнести буду.

– Без креста ты, Якун, а судишь о церковных мятежниках… без креста!

– Лжешь, щипаный ус! Крест на вороту серебряный иму… Потому такое, штоб товар не лежал впусте! Баба с малиной схожа – глянь, и прокисла!

Сенька вдруг сказал:

– Когда не любят, силой не возьмешь.

– Спужаетца, будет сговорна, а супоровата зачнет быть, то дров хватит… сгорит на болоте.

– И на тебя управа сыщется!

– Ты стрелец Бова, удалая голова, помолчи! Время хватит – сыщем. Не ты ли был в Бронной слободе у Конона головленковским ряженым? Хе-хе!… В каких ходишь?

Сенька сверкнул глазами, слегка стукнул по столу кулаком, пустая ендова покатилась на пол вместе с кубками. Слуга подошел, убрал пустую посуду.

– Вот видишь! – растопырил Сенька огромную пясть руки, положа ее на стол. – Кого не люблю, беру за гортань – и об угол!

– Уймись, сынок! Якун – свой человек, не угрожай ему. Седоусый заблеял козлиным голосом:

– Он не ведает закону государева: на приказных людей угроза карается по «Уложению» – боем кнута и ссылкой… хе-хе!

– По «Уложению», Якун Глебыч, а чем карается подьяческое самовольство?

Седоусый помолчал, потом крикнул:

– Парень! Неси ендову вина, да неразбавленного. Слуга подал и кубки сменил, дал ковши малые. Лицедейство кабацкое начали снова.

Лежащий на полу теперь изображал роженицу: он стонал и причитывал:

– Ой, мамонька! Ой, родная! Непошто родила ты меня, Перпитую горемышную?! Аль ты не ведала, не знала, что на белом свету мужиков, как псов по задворочью? Ой, по их ли, али уж и по моему хотению – не упомню того – и я родами мучаюсь… О-о-х!

На стоны и вопли из прируба вышел поп с требником. Видимо, поп с себя все пропил, кроме медного креста. Крест наперсный на тонкой бечевке мотался на его груди, когда он крестился. Вместо фелони на попе серый халат безрукавый с оборванными спереди полами; портки на попе заплатанные, дырявые, едва закрывающие срам. Хмельной, шаткой походкой подошел к лежащему на полу, стал в головах и гнусаво начал читать, не глядя в требник:

– «Господу помолимся! Владыко, господи, вседержителю, исцеляяй всякий недуг и всякую язю, сам и сию днесь родившую рабу твою Перпитую исцели!»

От своих столов пропойцы кричали:

– Чего лжет поп?

– Не родила она! Ну, може, родит? Не слушая, поп продолжал:

– «…и восстави ю от одра, на нем же лежит».

– Мы его восставим ужо! – злобно блеял подьячий Якун.

– «…зане, по пророка Давида словеси, в беззакониих зачахомся и сквернави все есмы пред тобою…»

В ногах роженицы, в мохрах, зашевелилось. Оттуда вылез совсем голый горбун-карлик.

– Родила-таки!

– На то поп и читал!

– Где же вы, мамушки, нянюшки? Ох, подайте целовать мне моего царского сына…

– Ах, окаянные! – крикнул Якун.

Горбун, закрывая срам рукой, юрко сползал для материя поцелуя.

– Эй, младень! Подь за стол – пей… Поп читал:

– «Но в час в оньже родится, токмо обмыти его и абие крестити».

– Омоем и окрестим!

Горбуна за столом из ендовы полили пивом. Поп читал спутанно, он косился к столу, где пили ярыги, а пуще делили деньги.

– «Омый ея кабацкую скверну… во исполнение питийных дней ея. Творяй ю достойну причащения… у стойки кабацкой…»

Поп, щелкнув застежками, закрыл требник и отошел к столу. Он никого не видал, видел только решето с деньгами. Якун злобно блеял, глядя на попа:

– Что он чел, разбойник? Господи!

– Брось их, Якун Глебыч! Сядь хребтом к ним и забудь… Пей, по бороде штоб!

вернуться

291

Согнитие – сифилис.