ГЛАВА V
Стефан заснул благодаря лекарству сенатора.
Павел сидел возле него, боясь пошевельнуться.
Он задерживал дыхание и даже усиленно поборол позыв кашлянуть, чтобы ничем не нарушить чуткий сон больного.
Через час пополуночи старик проснулся и, пролежав несколько минут молча и с открытыми глазами, сказал, наконец, в раздумье:
— Ты назвал себя и нас себялюбивыми, и это совершенно справедливо относительно меня! Это я говорил уже себе часто и не сегодня только; уже в продолжение многих недель, с тех пор как Ермий вернулся из Александрии и точно разучился смеяться. Он недоволен, и мне страшно при мысли, что будет с ним, когда я умру, а он отдалится от Господа и предастся мирским прелестям. Я желал ему блага, когда взял его с собой на святую гору, но причиной было не одно это! Мне было слишком тяжело расстаться с ребенком. Господи! Всякое молодое животное видит верную любовь со стороны матери; а его мать не подумала о нем, когда бежала со своим обольстителем из моего дома. Я и думал, пусть же останется ему по крайней мере отец, а если он еще, кроме того, вырастет вдали от мира, то будет избавлен от того горя, которое в таком изобилии причинил мне этот мир. Для неба хотел я воспитать его и для безгорестной жизни. А теперь? Если он будет несчастен, то по моей же вине! Теперь у меня прибавилась ко всем страданиям еще и эта забота.
— Ты хотел наставить его на путь, — перебил Павел, — а все остальное сделается само собою; он тебя любит и, конечно, не покинет тебя, пока ты страдаешь.
— В самом деле? — спросил больной с надеждой. — И какое имеется у него оружие, чтобы защищаться в жизни?
— Ты дал ему Господа в путеводители; этого и довольно, — успокаивал его Павел. — Нет ровного пути к небу, и никто не может снискать блаженство для своего ближнего.
Стефан помолчал немного, потом сказал:
— Даже самых ничтожных опытов для жизни не может сделать наставник за питомца, отец за сына. Мы только и можем указать цель, а путь к ней слагается для всякого особо.
— Так возблагодарим Господа, — воскликнул Павел, — ибо Ермий стоит уже на том пути, каковой мы еще должны были искать, ты и я.
— Ты и я, — повторил больной, задумавшись. — Каждый из нас искал путь для себя, но все только для себя, и не спрашивал о пути другого. Себялюбие, себялюбие! Сколько лет живем мы здесь друг возле друга, а мне еще ни разу не приходило желание спросить тебя, что ты знаешь про твою юность и как снизошла на тебя благодать. Что ты родился в Александрии и был язычником и пострадал потом за веру, это я узнал так, между прочим, этим и довольствовался. Ты, по-видимому, и не любил говорить о прошлых днях. Ближний должен быть для нас тем же, что мы сами, а кто был для меня ближе, как не ты? Да, себялюбие! Встречаются и пропасти на пути к Господу.
— Мне немного рассказывать, — сказал Павел, — но все же никак не забыть того, чем человек был прежде. И оттолкнешь от себя все прошлое, и думаешь, что совсем избавился от него, а оно вдруг тут как тут и приветствует тебя, как старый знакомый. Лягушке хоть и случится влезть на дерево, но она опять-таки прыгнет в пруд.
— Не правда ли, воспоминания не убьешь! — воскликнул больной. — Я уж больше не засну. Расскажи мне про твою юность, и как ты сделался христианином. Когда двое долго шли вместе одним путем и пришлось расставаться, то ведь естественно, что один спросит другого об имени и происхождении.
Павел поглядел несколько минут вдаль, затем начал:
— Менандром, сыном Герофила, называли меня сверстники. Кроме этого, я немного знаю из своей юности, ибо сказал уже тебе, что давно запретил себе думать о мире. Кто отбросит от себя какую-нибудь вещь и сохранит идею ее, тому останется…
— Это как будто бы напоминает Платона, — сказал Стефан, улыбаясь.
— Сегодня мне припомнился весь этот языческий вздор, — воскликнул Павел. — Да, я изучал его труды и иногда думал, что лицо его, может быть, походило на лик Спасителя!
— Но разве только как прекрасное пение может походить на голоса ангелов, — сказал Стефан, останавливая собеседника. — Кто погружается в системы философов…
— Ну, до этого-то я не дошел, — уверил Павел. — Положим, я должен был пройти весь курс образования: грамматику, риторику, диалектику и музыку…
— И арифметику, геометрию и астрономию, — добавил Стефан.
— Эти предметы уже давно были предоставлены одним ученым, — продолжал Павел, — а я никогда не отличался по учению. В школе ритора я далеко отстал от товарищей, а если полюбил Платона, то только благодаря педоному17 из Афин, достойному человеку, которого отец нанял для нас.
— Говорят, твой отец был крупный торговец, — перебил его больной. — Да не сын ли ты того богача Герофила, за которого честный еврей Урбиб вел дела в Антиохии?
— Вот именно, — подтвердил Павел, смущенно потупив взор. — Мы жили чуть не по-царски, не буду скрывать, и просто грех, какое множество рабов было у нас. Едва я только вспомню о всех тех суетных заботах, которые лежали на отце, как у меня голова идет кругом! Ему принадлежало двадцать морских судов в гавани Эвноста и восемьдесят нильских лодок в Мареотийском озере. Целый город бедного народа можно было бы прокормить на доходы с папирусных фабрик; но у нас доходы шли на совсем иные вещи! Наши киренейские кони стояли в мраморных конюшнях, а большая зала, где собирались друзья отца, походила на храм. Но вот видишь ли, как охватывает нас мир, как только мы о нем вспомним! Оставим лучше то, что прошло!.. Ты хочешь, чтобы я все-таки продолжал рассказывать? Ну, хорошо! Детство мое прошло подобно детству тысячи других детей богатых граждан; только мать моя была особенно хороша и мила, и добра, как ангел.
— Для каждого ребенка собственная мать лучше всех матерей, — пробормотал больной.
— А для меня моя мать была действительно лучше всех! — воскликнул Павел. — А была ведь язычницей! У нее я, бывало, всегда находил доброе слово, ласковый взгляд, когда отец огорчит меня жестоким упреком. Кажется, впрочем, мало за что можно было меня похвалить. Ученье мне не давалось, а если бы я и делал лучшие успехи в школе, все-таки я терялся бы перед братом Аполлонием, который был на год моложе меня и который, точно играя, справлялся с труднейшими задачами. Не было ни одной философской системы, которой бы он не знал, и хотя никогда нельзя было заметить, чтобы он особенно трудился, однако он был мастером во многих областях знания. Только в двух предметах я превосходил его, в музыке и во всех атлетических искусствах. Пока он изучал науки да отличался на диспутах, я добывал себе венки в палестре. Но лучший ритор и мастер в словопрениях считался тогда лучшим человеком, и отец, который сам умел блеснуть в городском совете как пылкий и искусный оратор, считал меня за какого-то полуиспорченного невежду, пока однажды один из ученых клиентов нашего дома не поднес ему гемму с эпиграммою следующего содержания: