…Серёжа был убит на фронте, и когда я вспоминаю его теперь, он представляется мне таким, каким он был в ту пасхальную ночь…
Батюшка исповедовал каждого отдельно.
Прежде чем начать богослужение, он послал кого‑то из присутствующих убедиться в том, что пение не слышно на улице.
Началась пасхальная заутреня, и маленький домик превратился в светлый храм, в котором всех соединяло одно, ни с чем не сравнимое чувство — радости Воскресения. Крестный ход совершался внутри дома, в сенях и в коридоре. Батюшка раздал всем иконы для участия в крестном ходе. Мне он дал икону трёх святителей, как я потом узнала от Т., потому что в то время, когда икона была у меня в руках, я ни разу не решилась на неё взглянуть.
После литургии все сели за пасхальный стол и начались оживлённые разговоры о том, на сколько частей разделилась «Солянка», кто и где встречает сейчас праздник. Батюшка обратил внимание присутствующих на то, что вокруг, даже в непосредственной близости от дома, никто и не подозревает, что здесь происходит. Время шло. Уезжать не хотелось, но я начала беспокоиться о том, что, если задержусь, бабушка может умереть в моё отсутствие. Заметив моё беспокойство, о. Серафим сказал, обращаясь ко мне, но так, чтобы могли слышать все: «Будьте спокойны, ничего не случится. Матерь Божия не допустит. Вы приехали прославить Её Сына, а Она сохранит весь ваш дом».
Летом 1936 года сестра жила на даче в Тарасовке[6]. Вечерами иногда она читала вечерние молитвы вместе с Катей, и тогда я к ним присоединялась. Но мне необходимо было уединение, так как надо было наконец обдумать все и прийти к окончательному решению. Я уехала в глухую деревню, недалеко от Калязина, жила в полном одиночестве и целыми днями бродила одна по полям и лесам.
Ходили слухи о неизбежности войны. Я боялась, что война застанет меня безоружной и, вспоминая слова батюшки, думала: «А вдруг что случится? Мне надо вооружиться крестом!..»
Я решила на свободе написать письма, в которых могла бы уяснить себе всё то, что меня тревожило, что мешало перейти через пропасть, которая все ещё отделяла меня от желанной цели. Я выбрала себе для этого уголок на опушке леса недалеко от болота, над которым носились с криком дикие утки. Туда я уходила со своим письмом, и никто не нарушал моего уединения.
Я пыталась собрать воедино все отрицательное, что было связано для меня с детства с представлением о Православной Церкви, какой она являлась в прошлом в лице своих официальных представителей: о бесчисленных компромиссах, лицемерии, об антисемитизме и многом другом, что воздвигало, быть может, внешние, но труднопреодолимые преграды для всех, кто хотел бы приблизиться к Церкви, находясь вне её. Я писала о тех тяжёлых и страшных исторических ассоциациях, которые вызывают у меня еврейские слова «авойдо зоро» — «чужое служение».
О. Серафим все принял с глубоким сочувствием. «Мне понятен твой страх перед словами «чужое служение», — писал он. Согласился он и с тем, что внешняя история Церкви представляет собой в значительной степени «цепь компромиссов», и прибавил: «продолжающихся и в настоящее время». Дальше он писал о Церкви, которой Глава Сам Христос и Матерь Божия, о Церкви, к которой принадлежат сонмы святых мучеников и угодников Божиих. «Вот к какой Церкви принадлежу и я моим недостоинством», — заканчивал о. Серафим своё письмо.
В последнем из писем, написанных в Калязине, я пыталась подвести итоги. Но итог оказался для меня самым неожиданным. Я вынуждена была признать, что решать, собственно, нечего, что вопрос о моём крещении предрешён уже давно, даже не знаю когда. Может быть, я должна подумать о сроке? Но и это, видимо, не в моей власти. Путник видит огни впереди. Он идёт к ним. Но где же они, далеко или близко? Он не может сказать. Он может обмануться…
Когда я верцулась в Москву, Т. приехала сказать, что батюшка будет у неё на даче и хочет принять меня там. Я поехала в Болшево. Но когда он прислал звать меня к себе, я вдруг почувствовала, что не могу идти. Какая‑то непонятная сила точно удерживала меня. «Я не пойду, я не в состоянии», — сказала я. В это время в Болшево приехала Катя. Она просила и требовала, чтобы батюшка её принял, но он отказывался, говоря: «Не лежит у меня душа её принять». — «Вот ведь как удивительно бывает: одна рвётся прийти, а её не принимают; другую зовут, и она не идёт», — сказала Тоня.
С большим трудом я преодолела себя после того, как Тоня сказала мне, что батюшка сегодня остался специально для меня, и не прийти к нему совершенно невозможно. Я наконец поднялась наверх. Батюшка был один. Окно в сад открыто и занавешено белой занавеской, так что снаружи не было видно, что делалось в комнате.
Батюшка ласково заговорил со мной: «А вы скажите Спасителю: вот я пришла к Тебе, как блудница». Эти слова так поразили меня, что я невольно закрыла лицо руками и на мгновение так хорошо и светло стало на душе. Все же я ещё пыталась продолжить свои «доказательства от противного», но вскоре замолкла, так неуместны они были теперь. В саду запел соловей. «Вот мы сидим здесь с вами двое, — сказал о. Серафим, — у нас как будто бы есть разногласия — как будто бы, — повторил он, желая показать, что это только кажется, а в действительности никаких разногласий не существует. — А соловей, слышите, как поёт?» — закончил он.
Все громче разливалась в саду соловьиная песнь, и всё было в ней понятно, всё было гармонично, и не было никаких «разногласий».
Мне казалось, что душа моя разрывается на части. «Простите, — сказала я наконец. — Я так много времени отнимаю у вас». — «Я страдаю вместе с вами», — ответил о. Серафим.
Домой я приехала поздно ночью. На улице встретила брата. Он очень беспокоился и искал меня повсюду. Я сказала, что беседовала сТоней и потому задержалась дольше обыкновенного.
После этого дня мы опять долго не видались с батюшкой. В письмах он всякий раз разъяснял мне действительное значение и смысл моих собственных мыслей и чувств.
В одном из писем, полных конфликтных переживаний, я приводила стихи Тютчева: «Душа готова, как Мария, к ногам Христа навек прильнуть» и заканчивала его вопросами: готова ли? готовится ли?
О. Серафим на ряде примеров старался показать мне, в чём состоит готовность.
В этом и заключалась по существу наша переписка: у меня было «как будто», у него было «действительно». У меня было предчувствие, у него «ведение». Я не видела и не понимала, что происходит в моей душе, а он видел и понимал все.
Я написала батюшке о том, какое неотразимое впечатление произвели на меня слова Т. К.: «Христианин тот, кто любит только одного Христа и больше никого и больше ничего». Батюшка ответил: «Вы поняли бы эти слова ещё лучше, если бы вспомнили притчу о лепте бедной вдовицы».
Однажды я привела в письме стихи Баратынского:
В ответ старец писал: «Приводимые вами слова поэта я принимаю, как молитвенное воздыхание».
Наконец мы с Тоней сговорились о новой совместной поездке в Загорск 30 октября 1936 года, это был выходной день. Тоня приехала ко мне 29–го вечером с тем, чтобы остаться у меня ночевать. 29–го был день рождения папы. В столовой собрались родственники. Я сказала, что плохо себя чувствую, и не выходила к гостям.
«Для иудеев соблазн, а для эллинов безумие», — писал апостол Павел. Всё, что было ещё в моей душе от эллина и иудея, вновь восставало против призывавшей её благодати. Я плакала весь вечер.
Тоня молча сидела возле меня, как сидят возле тяжелобольного. Только один раз она сказала: «Всё должно пройти через страдание».
Рано утром мы поехали в Загорск.
— Ну что, есть у вас решение? — спросил батюшка.