— Мы только на минуту заскочим в «Рюль». Едва ли Беллони мог уже приехать: я ведь только сегодня ночью послал ему телеграмму. А нам с тобой надо бы поговорить насчет этого нового городка — «Под самым небом». Строительство вот-вот начнется, и начнется оно с нашего дома.

— Я уже думала об этом, — сказала она.

— Ну и я тоже. Архитекторы Лакост и Франсуа со времени моего отъезда уже работают над планами… ты сама увидишь…

Об этом он тоже подумал, и как если бы все сделки были уже завершены, еще тогда велел приступить к проектированию — не только их дома, но и тех, которые будут воздвигнуты между «Фавориткой», «Филиппом» и «Патриком» и несомненно повлияют на общую картину.

— Если будет время, мы заедем и посмотрим вместе. Если нет, можешь пойти к Лакосту и Франсуа одна: они покажут тебе то, что сделали… ты посмотришь и скажешь мне, что тебя не устраивает… конечно, только в нашем собственном жилище… Вот увидишь, какой дом я хочу тебе построить!

Они подъехали к «Рюлю». Он выскочил из машины.

— Одну минуту.

Он уже нырнул во вращающуюся дверь, подошел к портье Жюлю, которого хорошо знал:

— Есть вести от мосье Беллони?..

А на улице, в машине, Валлоне тем временем говорил:

— Ну, этот никогда без работы сидеть не будет! Не то что я!.. И все же он неплохой малый… ведь это он помог мне выпутаться из неприятностей с гаражом… Эх, если б не болела Женни…

Женни, его четвертая дочь, лежала в Соспеле, и никто не знал, что с ней. Лоранс несколько дней тому назад встретила Валлоне в городе, и он рассказал ей про свою беду: что младшенькая больна, и никто не знает чем.

«А вы с доктором говорили?» — «Это еще зачем? Должно быть, коклюш у нее: кашляет так, что сердце разрывается». — «Вы даже не вызывали доктора?»

Нет, докторов эти люди вызывают, только когда больной уже на смертном одре и надеяться больше не на что. Лоранс настаивала, что это нужно сделать. Она сама поехала в Соспель. Она увидела Женни и остальных ее сестер, в доме царило запустение, так как супруга Валлоне, еще не оправившаяся после очередных родов, не успела еще ничего прибрать, а сам Валлоне слонялся без дела из угла в угол, не зная, чем себя занять, поскольку гаража он уже лишился. Да, конечно, ему непременно надо приискать себе работу. Но где? И что именно? У него не было сил даже подумать об этом. Вот так Лоранс и пришло в голову предложить ему поработать на «бьюике», который она видела в гараже, когда ходила в контору; он согласился, но денег ни за что не хотел брать.

Из дверей отеля вышел Гюстав.

— Беллони еще нет. Он, видимо, прилетит днем, трех часовым самолетом…

Трехчасовым. Это бы еще ничего, если бы Беллони сел именно на этот самолет. Тогда у них было бы время поговорить. Самолет на Женеву, где Гюстав мог пересесть на Стокгольм, летит в пять часов — он смотрел сейчас расписание вместе с Жюлем.

— Куда вас отвезти? — спросил Валлоне.

Надо задержать Валлоне. Он еще пригодится — хотя бы для того, чтобы пригнать машину с аэродрома в гараж.

— В ресторан на Французской улице. Мы там пообедаем, чтобы самим не возиться. Ты заедешь за нами…

— Нет, — прервала его Лоранс. — Еще рано, и если ты не возражаешь, мы зайдем потом к себе выпить кофе.

Таким образом, хотя бы полчаса или три четверти часа он будет принадлежать ей еще… еще до вечера.

— Никто ведь не умеет готовить кофе лучше меня.

— Я это знаю. Ты тоже пойди пообедай, Валлоне, — (Валлоне жестом дал понять Гюставу: «все ясно»), — и ровно в три часа будь во дворе: погуди, чтобы не подниматься.

— Мы поедем за вашим Беллони на аэродром?

— Нет. Чего ради? Ни к чему такая заботливость. Как-нибудь доберется… если вообще прилетит этим самолетом. — А сам в это время подумал: «Надо, чтобы прилетел». — Я встречусь с ним в «Рюле».

— Значит, мне можно не приезжать раньше трех.

— Совершенно верно: будь ровно в три — ты мне понадобишься.

Они с Лоранc вошли в ресторанчик и сели за тот же столик, за которым ужинали в первый вечер. Итальянец склонился перед ними, как перед завсегдатаями. И не дожидаясь их заказа, сказал официанту:

— Спагетти… каннеллони — это для начала… бутылку москателя для мадам… Рекомендую телячью котлету по-милански…

Да, именно это они и ели тогда, в тот первый вечер, и именно москатель пила тогда Лоранc, оно понравилось ей, — надо же было, чтобы ресторатор сам вспомнил об этом и заставил вспомнить Гюстава. Но, конечно, настанет день — как тогда в гостинице на улице Аббатства, когда он приехал с Орли и ему подавали обед прямо в комнату, — и он снова обретет вкус к пище, вместе со вкусом ко многим другим вещам.

А сейчас он сидел рядом с Лоранс на красной банкетке и держал ее за руку, которой она не отнимала. Приятно было сознавать, что эта женщина, которую он любил, принадлежит ему. Но тут у него мелькнула мысль, что скоро им предстоит расстаться, и он помрачнел. Рука у Лоранс была нежная, он ощущал ее тепло. И ему показалось, что кожа у них как бы стала общая — одна на двоих. Это и было символом любви, объединявшей, сближавшей их, — не порыв страсти бросил их в объятия друг друга, нет, их объединяла нежность, тождественность. И тем не менее Лоранс должна понять, — а она, видимо, уже была близка к пониманию, — что ей предстоит склониться перед ним, раствориться в нем, слиться, как сливались их тела, — понять, что, если он соглашается расстаться с этим телом, которое так любит, значит, иначе он не может поступить, ибо то, что он задумал и наметил осуществить, отрывало его от любви, подобно тому, как отрывают порой от любви силы более могучие — любовь к родине, жажда самопожертвования, побуждающая мать бросить ребенка, пойти даже на смерть. Правда, его отрывало от Лоранс нечто менее возвышенное, но не менее могучее! Сила эта была столь велика, что он не мог с ней совладать, и, хотя однажды сумел сбросить с себя ее иго, теперь — он поклялся, что не надолго — она снова подчинила его себе, и он вынужден ей повиноваться!

Когда он поворачивался к Лоранс, ее безупречный профиль, линия ее шеи приковывали к себе его взгляд, словно у него остались считанные минуты для того, чтобы запечатлеть в памяти ее образ. Как бы дальше ни сложилась его жизнь, он был уверен в ее любви — она уже выдержала испытание, и теперь ничто не в силах отнять у него ни этой любви, ни этой красоты. Да, все это принадлежит ему, и он может спокойно снова уехать.

Тем не менее он молчал и ни слова не сказал ей о своем намерении, даже когда они вышли из ресторана и пешком направились домой: часы показывали половину третьего — время у них еще было.

Время — да. Но уже ограниченное намеченным сроком, — стрелки неумолимо передвигались, и Гюстав впервые в жизни это осознал. Он шел под руку с Лоранс и вспоминал тот первый вечер, когда встретил ее, — как она тогда сразу его взволновала. Такая любовь бывает не часто, это подарок неожиданный, бесценный!

Они не спеша поднялись по лестнице. Не спеша — потому что она ведь не знала, что минуты, отведенные для их встречи, уже сочтены. И Гюстав подчинялся ее ритму, забывая, что через три четверти часа ему надо уезжать, что через два с половиной часа — быть может, даже не увидев ее, потому что разговор с Беллони едва ли будет коротким, — он улетит в Швецию. И впервые в жизни что-то, похожее на тревогу, стеснило ему грудь.

Они вошли.

Квартира была все та же, какой он оставил ее, когда уезжал, — милый приют, полный самых дорогих для него воспоминаний. А он решил променять его, построить себе дом! Зачем ему понадобился этот дом? Разве он не был здесь счастлив? Разве его это не устраивало? Ведь Лоранс была с ним, чего же ему еще надо? На какой-то миг им овладело отчаяние, усталость, схожая с той, какую он ощутил в то утро, прилетев из Нью-Йорка в Орли, и он словно прозрел. Но тут же понял, что ничего не изменишь, что он должен, хочет он или не хочет, — из-за Лоранс и вопреки Лоранс, из-за себя и вопреки себе, — идти по этому пути до конца.