— Конечно. Жаклина! — зовет он. И поясняет: — Это мадам Самбльжан, моя жена. Она проведет вас.

Появляется женщина лет тридцати, но уже дебелая, раздобревшая от кулинарных изысков, поглощаемых не спеша, обильно сдобренных божоле. Бренча ключами и совсем как мадам Дусэ приподнимая юбку, она идет по лестнице впереди Жильбера, — быть может, чуть быстрее, чем в свое время старушка, хотя она и моложе, по меньшей мере, на тридцать лет. Что-то сталось с мадам Дусэ? Умерла, наверно, ведь это было в тысяча девятьсот тридцать девятом, когда Жильбер еще учился. Если бы мадам Дусэ была жива, ей было бы — так, так!.. — по меньшей мере, лет восемьдесят!

Не сразу это доходит до сознания. Пятнадцать лет сгорели, как запальный шнур! Охо-хо!.. Мадам Самбльжан — то есть Жаклина — пересекает площадку второго этажа. Куда она ведет его? Ему хочется сказать: «Поместите меня в двадцать второй, я знаю эту комнату, я там жил». Но он молчит, он ничего не просит, как и не спрашивает о мадам Дусэ, о дядюшке Дусэ — уж он-то несомненно теперь умер. Дыра, провал, целая пропасть отделяет ту жизнь, которую он знал, которой жил, от той, что сейчас начиналась…

Начиналась? Почему он так подумал, откуда у него явилась эта мысль? У человека не бывает двух жизней, — жизнь у человека одна. И живет он той жизнью, какую сумел себе построить. Вот и Жильбер построил себе жизнь, и путь его лежит через Лион, там его ждут — так уж сложились обстоятельства, иначе быть не может. Вспомнив о Лионе, он спрашивает:

— У вас есть телефон?

— Ну конечно, внизу, возле конторки.

Надо позвонить в Лион, успокоить руководителей «Французского шелка». А то ведь они там наверняка решат, что он погиб при катастрофе, поскольку телефонный разговор, который он заказал, так и не состоялся, а он сказал секретарше, что не может больше ждать, так как самолет его улетает.

— Немного погодя… я попрошу вас соединить меня, — говорит он. — Сначала посмотрим комнату.

Мадам Самбльжан, будучи женщиной деловой, прощупывает клиента:

— Вам окнами на улицу? Или во двор? Во двор теперь будет тише — ведь рядом у нас Сен-Жермен-де-Прэ.

— А что, слышны колокола?

Он все-таки задал этот вопрос. Хотя и не спросил: «Неужели до сих пор слышны колокола?»

— Вам это будет мешать?

— Нет… нет… — заверяет он ее.

Нет, конечно: он будет только рад услышать колокольный звон. Это воспоминание всплыло в его памяти наряду с некоторыми другими. Но почему он спросил об этом? Ему-то ведь вспоминался звон вечерних колоколов, когда летом он выходил прогуляться по площади Фюрстенберга, освещенной четырьмя фонарями с круглыми лампионами, и казалось, попадал на улицу провинциального городка.

Мадам Самбльжан смотрит на него: Жильбер чувствует на себе ее оценивающий взгляд — она пытается угадать его профессию, что он собой представляет. Одет он не по французской моде, — вот уже десять лет, как он одевается в Нью-Йорке. Мадам Самбльжан говорит:

— Я покажу вам двадцать шестой. Думаю, что эта комната должна вам подойти. Она большая и выходит на улицу… на одну из живописных улочек нашего квартала Сен-Жермен-де-Прэ, — добавляет она, пользуясь терминологией гида или путеводителя.

Она открывает дверь, отступает, улыбается, предлагая свой товар.

Главное достоинство комнаты в том, что она обставлена по старинке. Нет, конечно, не ценной старинной мебелью, а той, что изготовляли в восьмидесятых годах прошлого века, прочной, из хорошего дерева. Только ковер начал уже вытираться — у порога, возле окна, там, где больше ходят. Комната эта во всех отношениях похожа на ту, что занимал Жильбер пятнадцать лет назад, только побольше, да и у хозяйки Жильбер, наверно, пользуется сейчас большим уважением, чем пользовался в свое время некий студент у мадам Дусэ. Мадам Самбльжан даже извиняется:

— Тут нет ванны. Единственная комната на этом этаже с ванной сейчас занята. Вас это не смущает?

Жильберу это совершенно безразлично. Ему нужна лишь крыша над головой, угол, где он мог бы несколько часов побыть один, где ничто не напоминало бы ему о той жизни, которую он вел вплоть до сегодняшнего дня вот уже десять лет.

— Прекрасно. Я беру эту комнату.

Он снимает пальто, вешает коричневую фетровую шляпу на деревянную вешалку, но мадам Самбльжан не уходит. Она еще не покончила с расспросами:

— Я не хочу быть назойливой, но разрешите вас спросить, сколько времени вы намерены пробыть у нас?

Вопрос застает Жильбера врасплох, он колеблется, и это его самого удивляет. Он слышит собственный голос, который произносит:

— Пока еще не знаю.

А ведь ему хорошо известно, что самолет его вылетает в шесть часов из Орли, значит, ему надо уехать отсюда самое позднее в четыре тридцать. И он добавляет:

— Я вам скажу об этом…

— Очевидно, после разговора по телефону?

Он молчит. Потом произносит лишь:

— Я очень устал.

И это правда. Такой усталости он еще никогда не испытывал. Она совсем не похожа на ту, которую обычно рождают в нем дела, ночи, проведенные в самолете, — нет, это усталость более глубокая, поднимающаяся откуда-то из самых недр его существа. Что-то произошло — он сам не знает, что именно, возможно, так подействовала на него эта катастрофа, ведь он мог в ней погибнуть, — но только нервы его вдруг сдали, отказались служить. У него их как бы не стало, ну да, точно они ему и не нужны.

Услышав эту фразу: «Я очень устал», — мадам Самбльжан складывает губы сердечком, спрашивает:

— Вы, видимо, приехали издалека?

Гораздо более издалека, чем она думает, мелькает в голове у Жильбера, и перед глазами его плывет красное марево. Потом оно исчезает, проходит; возникает мысль: десять лет жизни, десять безрадостных лет, но озаренных таким же багровым светом, в котором дым мешается с пламенем.

И поскольку он молчит, женщина добавляет:

— Сейчас, конечно, принесут ваш багаж!

Багаж? Нет у него больше багажа. Ничего у него нет. Нет даже кожаного портфеля, набитого документами со множеством цифр, который он оставил в телефонной кабине на аэродроме. Надо бы побеспокоиться и исправить эту непростительную забывчивость, но у него нет сил. А чемоданы его — в брюхе самолета. У него не осталось ни единой рубашки, нет ни серого, ни синего костюмов. Нет смокинга! И вдруг это кажется ему таким несущественным, точно ему ничего не понадобится в Лионе, у Буанье!

— У меня нет багажа, — не вдаваясь в объяснения, отвечает он.

— А, прекрасно, — говорит мадам Самбльжан и, сама того не замечая, поджимает губы.

— Мне хотелось бы отдохнуть.

— Постель готова, — говорит она, подходя к кровати и откидывая покрывало, — как только клиент выезжает, мы сразу прибираем комнату.

Должно быть, ухо его резанул тон, каким хозяйка заговорила, узнав, что у него нет багажа, и он тут же вытащил из кармана пачку французских банкнот, которую ему вручил незнакомец в обмен на билет в небытие.

— Я могу рассчитаться с вами тотчас…

— Ну, что вы, — возражает женщина, увидев деньги, — это совсем ни к чему… вот когда вы будете уезжать… Ах да, — спохватывается она, — чуть не забыла спросить: обедать вы у нас будете? Ресторан внизу. Многие наши постояльцы предпочитают его харчевням квартала. Кухня у нас простая, домашняя. Но, может быть, вам приготовить что-нибудь специально?

Жильбер отвечает вопросом на вопрос:

— А мне могли бы подать сюда?

— Конечно. Только я бы не советовала: пока кушанья несут наверх, они остывают. А потом ведь это будет на десять процентов дороже…

Жильбер жестом показывает, что для него это не имеет значения.

— У нас есть в меню говядина с морковкой…

— Нет, — говорит он, — мне хотелось бы хороший бифштекс с жареным картофелем. И вина — божоле, одну бутылку. Потом камамбер[1]… сладкий пирог… и рюмочку коньяку — самого лучшего…

Он голоден. Так голоден, как уже давно не был — много дней, много месяцев, много лет; он вспоминает названия любимых некогда блюд, — блюд, которые, хоть он и не отдавал себе в этом отчета, ему давно хотелось отведать, которые он во время своих нескончаемых поездок, сам того не замечая, возможно, не раз ел, и рот его наполняется слюной; он даже проводит языком по пересохшим губам.

вернуться

1

Сорт сыра.