Вышло иначе. Кто-то из матросов заметил нас, и мы видели, как он прыгал от одного товарища к другому, махая руками и указывая в нашу сторону, пока не сближался с ними настолько, что их воздушные оболочки соприкасались, позволяя им объясняться при помощи речи.

Затем нагруженный чем-то матрос уверенными ловкими прыжками поднялся на ближнюю к нам мачту, встал на самую верхнюю рею и, вынув из своего свертка лук и стрелу, натянул тетиву. И вот уже стрела полетела в нашу сторону, вращаясь и волоча за собой почти неразличимый серебряный линь, не толще нити.

Стрела прошла между Гунни и мной, но я отчаялся поймать спасательный трос; Гунни же повезло больше, и она, схватившись за него и преодолев некоторое расстояние по направлению к кораблю (коренастый матрос помогал ей, вытягивая трос с другой стороны), взмахнула линем, как погонщик кнутом, так, что по нему побежала словно живая продольная волна, которая поднесла трос достаточно близко, чтобы я смог вцепиться в него.

Я не любил корабль, когда был его пассажиром и моряком на его борту, но сейчас одна мысль о возвращении туда наполняла меня радостью. Приближаясь к мачтам, я вполне осознавал, что моя задача еще далека от выполнения, ведь Новое Солнце не придет, если я не приведу его, а сделав это, я буду в ответе за те разрушения, которые оно вызовет, как и за обновление Урса. Так каждый мужчина, приводящий в мир своего сына, чувствует ответственность за труды, выпавшие на долю его женщины, и за ее возможную смерть и не без основания боится, что мир в конце концов проклянет его на миллионе наречий.

Я все это знал, но сердцем ощущал иное: я, так отчаянно стремившийся преуспеть, приложивший все силы к победе, проиграл; теперь мне будет позволено вновь заявить права на Трон Феникса, как я сделал это в лице моего предшественника, – заявить права и наслаждаться всей властью и сопутствующей роскошью, а более всего – вершением правосудия и поощрением достойных, то есть высшей формой услады, черпаемой во власти. И все это – будучи освобожденным наконец от неутолимой тяги к женской плоти, принесшей столько страданий и мне, и моим любимым.

Так сердце мое пело от радости, и я спускался к гигантской роще мачт и рей, к континентам серебряных парусов, как моряк, потерпевший кораблекрушение, выбирается из воды на заросший цветами берег, а чьи-то дружеские руки помогают ему подняться; и, встав наконец вместе с Гунни на рее, я обнял матроса, как обнял бы Роша или Дротта, улыбаясь, наверняка как полный идиот, а потом, чтобы не расставаться с ним и его товарищами, прыгнул вниз, подражая их отважным скачкам, прыгнул так, как если бы вся безумная радость сосредоточилась не в сердце, а в моих ногах и руках.

Только когда последний прыжок доставил меня на палубу, я обнаружил, что подобное сравнение не было пустой метафорой. Искалеченная нога, причинявшая мне столько неудобств после спуска с мачты, когда я выбросил свинцовый ящик, содержащий летопись моей прошлой жизни, больше не болела и казалась такой же сильной, как и другая. Я провел руками от бедра до колена – Гунни и матросы, собравшиеся вокруг нас, верно, подумали, что я повредил ее, – и обнаружил, что мышцы столь же развиты и крепки, как и мышцы другой ноги.

И тут я подпрыгнул от радости и в прыжке оставил палубу и всех остальных далеко внизу, перевернувшись в полете дюжину раз, точно монета, подброшенная игроком. Но на палубу я вернулся отрезвленный, ибо во вращении я заметил звезду, что была ярче всех остальных.

24. КАПИТАН

Вскоре нас увели вниз. Сказать по правде, я был весьма рад уйти с палубы. Это трудно объяснить – настолько трудно, что я испытываю соблазн вовсе опустить объяснение. Но думаю, значительно облегчило бы дело, если бы ты, читатель, заглянул в далекое детство.

Младенец в колыбели поначалу не догадывается о различии между собственным телом и окружающим его деревом или пеленками, на которых он лежит. Точнее, его тело кажется ему столь же чужим, как и все окружение. Он глядит на свою ножку и дивится, что такая странная штука – часть его самого.

Так и со мной. Я увидел звезду и, увидев ее – пусть безмерно далекую, – понял, что это моя область, бессмысленная, точно ножка младенца, таинственная, как дарование для того, кто недавно открыл его в себе. Не то чтобы мое или чье бы то ни было сознание заключалось в этой звезде – тогда по крайней мере нет. Но я ощущал свое пребывание в двух точках – так человек, стоящий по грудь в воде, одинаково воспринимает волны и ветер как нечто не тождественное целому, составляющее лишь часть совокупности его окружения.

Поэтому я пошел с Гунни и матросами, торжествуя и с высоко поднятой головой. Но я ни с кем не вступал в разговор и вспомнил, что надо снять ожерелье, лишь заметив, как Гунни и остальные снимают свои.

Какое печальное потрясение испытал я в тот миг! Воздух Йесода, к которому я привык за один краткий день, покинул меня, и легкие мои наполнила атмосфера, сходная – и даже много хуже – с атмосферой Урса. Первый огонь, должно быть, зажгли в необозримо давние времена. В то мгновение я почувствовал себя так, как, должно быть, чувствовал себя древний человек к концу своей жизни, когда лишь самые старые могли вспомнить чистые ветры ушедших рассветов. Я посмотрел на Гунни и увидел, что она смотрит на меня. Мы чувствовали одно и то же, не проронив ни слова об этом, ни тогда, ни впоследствии.

Не знаю, как далеко мы ушли по запутанным коридорам корабля. Я был слишком погружен в свои мысли, чтобы считать шаги; наверное, время, существовавшее на этом корабле, не отличалось от времени, знакомого нам по Урсу, но время Йесода было другим, растянувшимся до границы Вечности, но покрываемым в мгновение ока. Размышляя об этом, и о звезде, и о тысяче других чудес, я шагал вперед, не подозревая о том, куда забрался, пока не заметил, что большинство матросов пропали, а на их месте оказались иеродулы в масках людей. Я так заплутал среди своих химер, что сперва вообразил, будто те, кого я принял за матросов, все время были иеродулами в масках, и Гунни узнала их с самого начала; но, вернувшись мыслью к тому, как мы впервые ступили на палубу, я отбросил это хоть и заманчивое, но ложное предположение. В нашей жалкой вселенной Брия необычайность – слабый аргумент в пользу истины. Матросы попросту разошлись в стороны, не замеченные мной, а иеродулы – выше ростом и одетые куда более строго – заняли их места.

Не успел я разглядеть их толком, как мы остановились перед огромными дверями, формой напоминавшими двери, через которые Афета провела нас с Гунни на Йесоде около стражи назад. На эти, однако, мне не понадобилось налегать плечом – они распахнулись сами собой медленно и многозначительно, открыв длинную галерею мраморных сводов – каждый высотой по меньшей мере в сотню кубитов, – откуда лился свет, который не увидишь ни в одном мире, парящем вокруг звезды, свет попеременно серебряный, золотой и берилловый, искрившийся так, будто сам воздух был обогащен драгоценными камнями.

Гунни и оставшиеся матросы отпрянули в страхе, и иеродулам пришлось заводить их в эти двери при помощи понуканий и даже толчков; я же вошел внутрь весьма охотно, решив, что за годы пребывания на Троне Феникса научился распознавать пышность и великолепие, которыми мы, правители, пугаем простой невежественный народ.

Двери с грохотом захлопнулись за нами. Я притянул Гунни к себе и в самых убедительных на тот момент выражениях принялся доказывать, что бояться нечего, то есть, по-моему, риск отсутствует или по крайней мере минимален, а в случае возникновения малейшей опасности я приложу все усилия, чтобы защитить ее. Подслушав мои увещевания, матрос, который метнул нам линь, один из немногих оставшихся с нами, заметил:

– Большинство тех, что приходят сюда, не возвращаются. Это жилище шкипера.

Сам он не выглядел напуганным, и я сказал ему об этом.

– Я плыву по течению. Надо помнить, что большинство попадают сюда в наказание. Как-то раз или даже дважды она поощрила здесь кое-кого перед его товарищами. Они, по-моему, вернулись. Если тебе нечего скрывать, становишься храбрее, чем от самогонки, вот увидишь. Так-то можно плыть по течению.