Кубера мигом скрылся в паланкине, и почти сразу оттуда донеслись странные звуки: то ли Кубера рыдал, то ли его тошнило.
Стервятник озабоченно поднял лысую голову, каркнул и вернулся к прерванному занятию.
…Ваю-Ветер вздымал груды пепла, носясь с места на место. Его появление пугало осмелевших было шакалов, и звери бросали терзать добычу, встревоженно тявкая. Но шакалы интересовали Дыхание Вселенной в последнюю очередь. Что-то он искал, веселый Ваю, забывший о веселье, что-то позарез было ему нужно… нашел. И замер, отчего смрад резко усилился.
Я пригляделся.
Да, несомненно. Помню. Это случилось пять-шесть дней тому назад, и я еще любовался битвой сверху, из «гнезда» Джайтры, крича «Превосходно!» во время особо увлекательных стычек. Это произошло именно там, где сейчас замер Ваю.
Именно там Пандав убил Каурава; Бхима-Страшный – Духшасану-Бешеного. После чего победитель на глазах у всех, сторонников и врагов, вспорол шейную вену у поверженного двоюродного брата и жадно напился его крови. Бхима стоял тогда, напоминая торжествующего ракшаса, сражение вокруг него на миг прекратилось, бойцы обеих сторон со страхом взирали на кровопийцу, а сын Ветра смеялся.
И мне послышались отголоски того смеха пополам с кровью, когда Дыхание Вселенной тихонько вздохнул.
…Петлерукий Яма помахал мне рукой, когда я приблизился. Правой, с удавкой, росшей из обрубка. Он стоял вместе с Варуной-Водоворотом, своим дядей, о чем-то взахлеб споря. Единственные, кто не притворялся случайными путниками. Наверное, потому что в пучинах зеленоволосого Варуны по его личному требованию был открыт отдельный мир для погибших в битвах асуров; прямо рядом с резервацией данавов-гигантов. Преисподняя? рай? кто знает?! Во всяком случае, именно Варуна судил последних за грехи и властной рукой раздавал наказания или милости. Мы же не вмешивались. Он старший, ему видней.
В этом они с Адским Князем были схожи.
Судьи.
И еще мы все трое были схожи в другом: нам, Локапалам Востока, Юга и Запада, являлась в Безначалье глумливая пасть из огня.
Нас преследовала виденьями гибель трех столичных воевод: Гангеи Грозного, Наставника Дроны и Карны-Секача.
– Быть не может! – донесся до меня обрывок их спора. – Мало ли что воплощения! Все мы в каком-то смысле…
Я ответно помахал рукой, но подходить и принимать участие в споре не стал.
Все мы в каком-то смысле… а я за эти дни навидался всякого, и ни о чем не мог с уверенностью сказать: «Быть не может!»
…у распадка, где из обломков колесниц громоздился чуть ли не крепостной вал, угрюмо бродил истощенный сур в одеждах шафранового цвета. Сома-Месяц раньше почти никуда не являлся лично, но сегодня изменил правилу. Узкое лицо Сомы было непроницаемым: видно, привык смотреть ночами на затихшую Курукшетру, которая в минуты перемирья мало чем отличалась от сегодняшнего зрелища.
О чем он думал в тот момент?
Не о том ли, что еще две-три таких Великих Битвы – и ему придется веками взирать на обезлюдевший Второй мир?!
О поле, поле, чтоб тебя…
«Принадлежит мародерам, – неожиданно вспомнил я. – Поле боя после сражения принадлежит мародерам.»
Вся Свастика была в сборе.
Здесь и сейчас.
И любой из Миродержцев чувствовал: нарыв, опухоль в ауре Трехмирья, никуда не делся.
Просто стал меньше и стократ плотнее; стоило лишь вслушаться, дать Жару вольно пройти через себя, и сразу становилось ясным – нарыв рядом.
На северо-востоке.
Близ места, где давным-давно стоял ашрам знаменитого Рамы-с-Топором.
Наверное, там располагался лагерь победителей.
Странное ощущение посетило меня. Будто тоненькие паутинки исподволь вросли в мои ступни, соединив Индру с Полем Куру. Я замедлил шаги, а неугомонная паутина сразу воспользовалась этим: дрожь пронизала колени, брызгами устремилась к бедрам… в паху закололо, а живот заледенел скользкой глыбой.
Что за бред?!
Я остановился.
Голова вдруг стала пустой и легкой, смрад отступил, сменившись острым запахом пота, лошадиного и человеческого; и уши резануло близким посвистом.
Я помотал головой, и наваждение исчезло.
Чтобы вернуться вновь.
Только на сей раз добавились отдаленные вопли, рев боевых раковин, и земля под ногами качнулась колесничной площадкой.
Шаг.
Наваждение ослабевает, но не исчезает.
Шаг… другой… тепло… теплее… горячо…
Жарко!
…проклятые чедийцы! Облепили саранчой, пешей саранчой с усиками-дротиками и стегаными плащами вместо крыльев; мечутся, вопят, кидаются под копыта… Лук поет в руках, и некогда менять иссеченный нарукавник из воловьей кожи. Колесница подпрыгивает, когда колесо переезжает еще живого ублюдка с отсеченной ногой, и пущеная мной стрела лишь жалко взвизгивает, бороздя эмаль щегольского панциря… жаль! Он уходит, уходит с позором, но живой; так я обещал своей матери-суке, но я не обещал, что дам ему уйти, прежде чем получу полное удовольствие.
Гони, возница!
Или нет: прыгай в «гнездо», а я сам возьмусь за поводья!
Бич?.. мне?.. зачем мне бич?!
Сутин Сын выходит на финишную прямую… ах, славно!
Вот он, беглец, вот он уже рядом, виляет заячьей скидкой, взмок от смертного пота, и чедийцы разбегаются из-под колес, хрипя свою тарабарщину! Я перехватываю поводья в одну руку и бью его ненатянутым луком, по плечам, по спине, по загривку, бью на глазах у всех, хлещу, гоню, как гонят скотину на пастбище; я – пастырь надменных полубожков, и красная пелена в глазах…
Я задохнулся, когда тишина мягкими ладонями ударила меня по ушам.
Но паутина уже обволокла все тело изнутри, вкрадчивыми усиками зацепилась за все, до чего сумела дотянуться, и ноги окончательно перестали слушаться Индру, Локапалу Востока. Они двигались сами, эти упрямые ноги, они искали тот единственный участок Курукшетры, где им будет позволено остановиться!
Позади о чем-то спрашивает Словоблуд, но мне не до него.
Уймись, Наставник!
Сейчас я – охотничий пес, взявший след.
Что?!.. я, Владыка – пес?!
Шаг.
Тепло… теплее…
…умирает! Они рвут его на части, моего сына, моего Вришасену, Быка-Воителя, а я ничего не могу сделать! Стрела не хочет выдергиваться из плеча, зазубренное жало грозит порвать мышцы, и я ломаю ее, чтобы оперенье не мельтешило перед лицом, сбивая прицел. Боль молчит, испуганно забившись в самый дальний угол сознания; боли нет, ничего нет, только гнев и бессильная липкая ненависть, от которой хочется выть на все поле.
Мальчик мой!.. я иду, я сейчас, держись, подожди немного… я уже…
И когда Обезьянознаменный хохочет, схватив моего истерзанного сына за волосы и издалека показывая мне кривой нож – я не выдерживаю. Губы движутся сами, рождая слова без посредников, без разума-советчика и сердца-подстрекателя, вопреки запретам, попранным нашими противниками с самого начала битвы. Этого нельзя делать, но и не делать этого нельзя; губы трескаются от страшных слов, кровь солона, она щекочет небо, и небосвод послушно взрывается стальными осколками, которые секут, рубят, расшвыривают живую грязь передо мной – мальчик мой!.. я уже…
Шаг.
Я даже не заметил, что бегу.
Судороги вяжут из тела замысловатые узлы, ноги подкашиваются, сознание захлестывает пенный прибой, где поровну недоумения и настойчивой потребности отыскать, найти, встать на единственном месте Курукшетры, где я…
Где я – что?!
Я налетаю на Адского Князя, чуть не сбив его с ног, и краем глаза успеваю заметить: рослый, плечистый Яма вздрагивает, как от пощечины. Словно мое прикосновение вселило и в него призрак охотничьего пса. Сегодня Яма зачем-то побрил голову, оставив лишь на макушке длинный чуб буро-красного цвета. Чуб свисает к левому плечу, Адский Князь дергает его раз, другой – и начинает бессмысленно бродить кругами по полю.