А нынче – кронштадтский рейд, иссеченный сентябрьским дождем. Смутно виден Кронштадт – церковь Богоявления, дома, казармы. И среди тех домов – дом командира кронштадтского порта Петра Ивановича Рикорда…
– Эге-ге-гей! – кричит боцман.
– Дава-а-ай! – доносится из трюма.
Топот на палубе, началась разгрузка. «Кроткий» привез из Русской Америки, с острова Ситхи, шкурки морского котика.
Офицеры – и Врангель, и Лавров, и мичман Нольке – не раз уже ездили в Кронштадт. А Федор соберется – и стоп. Что-то мешает ему. Стыдно быть счастливым. Эх, Эразм, лучше бы ты повременил со своим рассказом…
Приняли чиновники заморские грузы, на судне паруса отвязали, реи спустили. И корабль утратил свой гордый облик. Портовые баркасы поволокли его в док. «Кроткий» брел покорно, как матрос-ветеран в божедомку.
При входе в гавань лейтенант Лавров скомандовал:
– Флаг долой!
Барабанщики ударили «поход». Матросы и офицеры обнажили головы. Флаг, прощально всплескивая, медленно полз вниз.
Дождь перестал, закатное солнце пробилось сквозь тучи, тишина воцарилась в Кронштадте.
Разбрызгивая грязь, прошла рота моряков 19-го экипажа. Рота шла хорошо, лицо у молоденького мичмана было самозабвенное. Прогремела коляска, какой-то обрюзглый бородач, развалясь на сиденье, клевал носом. И опять тишина. Только пощелкивают, срываясь с крыш, дождевые капли.
Федор пошел сперва быстро, но чем ближе был к цели, тем шаги его делались медленнее, неувереннее. «Послушай, – сердито приструнил он себя, – это уж ни к черту. Ну-ка, прибавь рыси!»
Но рыси не прибавилось. Куда там! Хоть беги без оглядки. Он даже подыскал оправдание: нельзя, мол, прямо с палубы – и «честь имею», и все такое прочее… И тут вдруг изумленный, радостный, негромкий оклик:
– Федор Федорович? Вы?.. – Закатное солнце светило ей в лицо. Она щурилась, растерянно улыбаясь, чуть склонив голову. – Вы? – повторила Ксения, защищаясь ладонью от солнца.
Он шагнул к ней, схватил руку, прильнул к перчатке. Они вошли в дом. В прихожей показалась Людмила Ивановна Рикорд.
– Вот так и отпускай тебя, душа моя, – певуче и добродушно сказала Людмила Ивановна, не глядя, однако, на Ксению, а всматриваясь в Матюшкина.
Федор представился.
– Погодите, погодите, – сказала она, вводя Федора в гостиную. – Нет, батюшка, не помню, не обессудьте старуху.
Федор вдруг заговорил бойко, сам на себя удивляясь и радуясь. Он говорил, что вспомнить Людмиле Ивановне, пожалуй, и невозможно, потому что виделись они недолго, да и то, почитай, вот уж лет десять назад тому, что он гостил у них вместе с офицерами «Камчатки», когда они пришли в Петропавловск… И Федор принялся описывать, как он, тогда волонтер, командовал перевозкой фортепьяно с корабля в дом Петра Ивановича.
– А! – Людмила Ивановна рассмеялась. – Вы, батюшка, совсем-совсем зелены были.
Матюшкин развел руками: дескать, был, а нынче – вот глядите – старикан.
– Ну-ну… – Людмила Ивановна погрозила ему пальцем. – В морях, говорят, молодеют. А вы что же, нынче только явились? Вы уж, сделайте милость, обождите Петра Ивановича. Он скоро пожалует и так вас умучит расспросами, что и дух перевести не даст… Извините, я пойду распоряжусь. Вы у нас ужинаете, надеюсь? – И она удалилась, шурша длинным платьем.
Федор онемел. Ксения сидела в кресле и серьезно, прямо, вопрошающе смотрела ему в лицо синими влажными глазами. На ней было черное платье, на левой руке желтело вдовье колечко.
Никогда потом Федор не мог понять, что с ним произошло в ту минуту, когда они сидели вот так, друг против друга, никогда он не мог понять, какая сила подняла его с места и перенесла к Оксиньке. Да, он подошел и произнес с отчаянной решимостью:
– Ксения Ивановна, я люблю вас.
3
Матюшкин зажил у лейтенанта Стогова по-холостяцки, по-приятельски. Каждый вечер тащил он Эразма в дом Петра Ивановича, уверяя, что Рикорд ему уж очень по душе пришелся. Стогов ухмылялся и послушно сопровождал Федора. А однажды вскользь заметил, что такая уж у него, видно, планида – быть шафером. Федор и рассердился, и обрадовался, и задумался. Ему и в самом деле пора бы уж сделать предложение. В согласии Ксении сомнений нет. Он беден? Это так. Но ведь с милым и в шалаше рай. Только где он, шалаш? Каюта корабельная – вот где. А разве мало в Кронштадте женатых моряков, над которыми он прежде столь глупо посмеивался? Не мало. Так за чем остановка?
Он и сам не знал, что его удерживает. Она подсказала, что нужно делать. «У вас матушка в Москве?» – «В Москве». – «Вы не видели ее…» – «Три года с лишним». – «И вам не совестно?» – «Совестно». И впрямь совестно. Но уехал он не только по этой причине. Уехал, чтобы решиться.
В Петербурге Матюшкин задержался дня на два в обычном своем петербургском пристанище – в гостинице Демута, на набережной Мойки, большой, старой, пропахшей нюхательным табаком и пылью.
Слуга нес его чемодан полутемным коридором. Из сумрака внезапно появился Пушкин: с резкими морщинами, заросший бакенбардами. У Федора дрогнул подбородок. Пушкин обнял Федора с коротким, похожим на всхлип выдохом и, не отпуская его руки, стремительно повлек к себе.
Комната Пушкина выходила окнами во двор. На дворе было мерзко, шел дождь, и в комнате тоже была холодная сиротливая полутьма.
Пушкин не спрашивал Федора, что он, как он. Пушкин прислонился спиной к голландской печке и сказал:
– Я видел Вилю.
Матюшкин знал, что Кюхельбекер после восстания на Сенатской площади бежал, скрывался, но вскоре был пойман. И вдруг: «Я видел Вилю». Федор сел, пристально вглядываясь в Александра. У Пушкина было желтое, как после тяжкой болезни, лицо.
– Когда? – едва слышно спросил Федор.
– Намедни. Я возвращался из деревни и дожидался лошадей в Залазах. Слышу бубенцы: тройки, фельдъегерь, арестанты. Я вышел взглянуть и… – Пушкин сложил руки крест-накрест, сунул ладони под мышки, словно его зазнобило. – И увидел Вилю. Он был во фризовой шинели, с черной бородою, исхудалый, бледный…– Пушкин откинул голову, прислонил затылок к изразцам и продолжал быстро, лихорадочно: – Мы бросились в объятия, жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательствами. Виле сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали…
Он зябко передернул плечами. Из глаз Федора потекли слезы. «Какая гиль, – подумал, злобясь на себя,– все эти мои заботы, колебания!..» Он обнял Пушкина, бережно усадил на диван, и они долго сидели рядом, прижавшись плечом друг к другу.
Что было делать в этой Северной Пальмире?
У Синего моста не шумел рылеевский «клоб». В доме Пущиных, на Мойке, не ждали больше милого Жанно. На Екатерингофском проспекте в казарме Гвардейского экипажа смолкли голоса вольнолюбцев. А на Галерной? Головнин отводил глаза, разговор у них с Федором не клеился.
Нечего ему было делать в этом Санкт-Петербурге…
4
Ямские лошадки звякали колокольцами на Московском тракте. Мокрые вороны каркали с голых деревьев.
Сосновые поленья трещали пороховым треском. Пахло шафраном. Портрет круглолицего, чуть курносого надворного советника, покойного батюшки. А рядом – маменькин. Сколько ей тут? Двадцать два, должно быть. Как ныне Ксении… Годы изживает в одиночестве. Много ль радости от сына? Навигатор, скиталец морей… Ну а какое ждет тебя море? В третий раз не угодишь в дальний вояж. Вот у Врангеля все по ранжиру: получил капитана первого ранга, женился в Ревеле на баронессе Россильон… Прехорошенькая, говорят… Отпросился на службу в Российско-Американскую компанию, укатил с молодой за океан, на остров Ситху. Отслужит пять годков да и воротится в любезную Эстляндию с немалой деньгой. А ты, братец, на лейтенантском коште еще насидишься. И добро бы при настоящем деле, а то ведь экипаж, фрунт, смотры. Тьфу, пропасть!..
Нет друзей. Обитал некогда у Чистых прудов Миша Яковлев – перебрался в Питер, повышаясь в чинах, согласно табели о рангах.