– Документ подлинный? – спросил я серьезно.
– Начальству приходится подыскивать мне какое-нибудь занятие, так что я каждый день осматриваю береговые укрепления – проверяю, не повреждены ли они волнами и приливом. Иногда попадается работа, которую могут выполнить только водолазы. В таких случаях любые сведения, которые вы пожелали бы дать насчет высоты и силы приливов, были бы бесценны. Эти воды чрезвычайно опасны.
Он говорил это с невозмутимым видом, и я спросил:
– И Шелленберг клюнул?
– Он одно время работал у моего отчима, – спокойно ответил Штейнер. – Как и добрая половина населения Германии, и хотел бы снова у него работать. Он считает, что я могу поспособствовать ему по этой части.
– А вы можете?
– Пока жива моя мать, – улыбнулся он. – Единственное, в чем он проявил хороший вкус, – влюбился в нее и продолжает любить. Ради нее он мирится со мной, с таким проявлением моей странности, как отказ от офицерского звания. С другой стороны, мой Рыцарский крест привел его в восторг, особенно когда фюрер прислал личное поздравление – ему, а не мне.
– Война вот-вот закончится, – напомнил я ему. – Вы проиграли. Что будет с вашим отцом?
– То же, что и всегда. С несколькими миллионами долларов, вложенными в швейцарские банки, с процентами от доходов промышленных предприятий по всему миру, включая дочерние компании в Великобритании и Америке, можно не беспокоиться. В общем, – иронично добавил он, – блаженны кроткие, ибо они наследуют землю.
– Не похоже, что вы расстроены.
– А почему я должен быть расстроен? Когда-то я ко всему этому относился очень серьезно. Я не был нацистом – пожалуйста, не смейтесь, – но я – немец, и моя страна воюет. Мои друзья смотрели в лицо опасности, многие погибли, и я пошел на сделку с совестью, сыграв роль рядового солдата.
– Убивая и не отвечая за это? – прокомментировал я. – Что ж, мудро.
– Не одобряете? – пожал он плечами. – Впрочем, это не важно. Я пошел добровольцем в дивизию «Бранденбург», потому что служба в спецвойсках давала кое-какие преимущества. То и дело рискуешь, в вопросах жизни и смерти полагаешься на судьбу и рок. Я понятно излагаю?
– Понятно. Я такой же чокнутый, как и вы, потому что сам так думаю.
– Я сделал, на мой взгляд, поистине удивительное открытие, – сказал он. – Люди гибнут, или получают ранения, или становятся калеками на всю жизнь потому, что так должно было случиться. Это вроде как бедолага рабочий скопит деньжат на отпуск после года работы и две недели сидит под дождем и клянет свое невезение. Случается то, что должно случиться. Случается безо всяких причин.
– "Alles ist verruckt", – тихо сказал я. – Все сошли с ума. Все летит к чертям. Мне кажется, дружище, в России у вас мозги слегка подмерзли.
Он отрешенно глянул на меня.
– Больше того, – ответил он с горечью. – Я отморозил и душу, дорогой Оуэн Морган, а это смерть при жизни. Вы когда-нибудь видели ходячие трупы? – спросил он, вздрогнув от ужаса. – Неужели хоть один из нас, побывавших там, сможет забыть Россию?
Некая тень упала меж нас, упала и не желала исчезать. Мы двинулись дальше в молчании.
Залив Ла-Гранд с того дня стал для меня заливом Штейнера, и за все прошедшие с тех пор годы я мысленно ни разу не назвал его иначе.
Он лежал у подножия утеса высотой в триста футов; подковообразный белый песчаный пляж уходил в голубовато-зеленую воду, а чуть дальше от берега желтели два островка, покрытых грудами мокрых спутанных водорослей, оставленных приливом.
К заливу можно было добраться по узкой козьей тропке, которая зигзагом вилась по поверхности утеса; для слабонервных место было неподходящее. Мы притормозили в полуярде от щита с предупредительной надписью: «Осторожно – мины!»
– Куда направляемся? – спросил я Штейнера.
– Вылезай, я проведу.
Вид с края утеса открывался такой, что дух захватывало. Вода искрилась под солнцем, а по ту сторону колючей проволоки белый песок плавно уходил в море, какого не увидишь и с хваленого Лазурного берега.
В море я увидел купающуюся Симону – или мне показалось, что это она. Я повернулся и показал на предупредительный щит.
– А как же с этим?
Штейнер с улыбкой ответил:
– Офицеру-саперу, отвечавшему за установку мин в сороковом году, этот пляж понравился до такой степени, что он и думать не мог натыкать здесь мины. Он установил щит и колючую проволоку, чтобы с виду все было как положено. Сам он ходил сюда купаться по утрам и однажды под хмельком поведал Эзре Скалли о своей постыдной тайне. А Эзра по дружбе рассказал мне.
Я не мог удержаться от смеха. Штейнер не понял моего веселья, пришлось объясняться. Он снова улыбнулся и сказал:
– Вот это-то и возрождает во мне веру в человеческую натуру. Ну что, спустимся?
Я неуклюже опустил ноги на землю, а он, обойдя машину с другой стороны, вынул ключ, присел и отомкнул мои кандалы.
– Лучше нести их с собой, – на ходу сказал он.
Спрашивать о пароле не было смысла. Мне кажется, он бы посчитал такой вопрос за оскорбление. Этим он мне и нравился; позже мне стало многое в нем нравиться.
За минувшие годы тропа сильно разрушилась, стала хуже, чем тогда, когда для удобства туристов ее оборудовали в опасных местах ступеньками. Бетон ступеней раскрошился, а целые участки вообще исчезли под обломками и песком, так что нужно было двигаться очень осторожно.
Высоко в небе кричали чайки, взлетая целыми стаями с гнезд и падая на выступы утеса, а внизу кипели и пенились, как белый дым, волны прибоя. На полпути вниз я остановился, чтобы посмотреть на Симону. На ней был черный купальный костюм; длинные волосы скрывала резиновая купальная шапочка; в пене прибоя она казалась какой-то сказочной морской полудевой.
– Она совсем как девочка, правда? – сказал, останавливаясь сзади меня, Штейнер.
Я обернулся и прямо спросил его:
– Ты любишь ее, да?
– Конечно. Как же иначе?
– А она?
– По-моему, в ее душе сильны старые привязанности, – сказал он с улыбкой. – Но вы можете счесть меня необъективным.
– Это мягко сказано, – заметил я и пошел дальше вниз по тропинке.
Я был сильно удручен его самонадеянностью, если не сказать больше. Но мне нравился этот человек, и это осложняло мое положение. А как же Симона? Чего она по-настоящему хочет больше всего на свете?
С высоты пяти футов я спрыгнул в мягкий песок и пошел по пляжу, глядя, как она вновь появилась на гребне накатившей волны – голова опущена в воду, руки выброшены вперед. На мгновение она исчезла в пенистой круговерти, которая, откатившись, оставила ее на отмели.
Поднявшись, она пустилась бежать от настигавшей волны, смеясь и на бегу стаскивая с головы купальную шапочку. Освободившиеся темные волосы тотчас же упали пышной занавесью, прикрыв с боков ее лицо.
Увидев меня, она на мгновение остановилась, потом улыбнулась и, выходя из воды, протянула руку:
– Оуэн! Как славно увидеть тебя снова!
Радость ее казалась неподдельной, но, когда я подался вперед, чтобы поцеловать ее в лоб, то сразу ощутил заметную натянутость.
Ее полотенце лежало на каменном выступе в нескольких шагах от нас вместе со старым пляжным халатом. Она накинула халат и, обтирая полотенцем ноги, сказала:
– Значит, Манфреду удалось то, что он задумал?
– Он, несомненно, пользуется влиянием, – ответил я.
– В общем, да, – подтвердила она, – но на этот раз я была не очень уверена. Думала, Радль заупрямится.
– Насколько мне известно, он не знает главного.
Я повернулся, ища глазами Штейнера, и, видя, что его нет, спросил:
– А где же он?
– Пошел взять свои принадлежности для живописи – они спрятаны в одной из пещер. Мольберт он держит здесь всегда.
– Значит, он много пишет?
– Да, – кивнула она. – Он этим очень увлечен.
– Не только этим.
Услышав мои слова, она как-то сразу погрустнела и сделалась виноватой. Стало от души жаль ее, и я достал свою верную подружку – непромокаемую жестянку с сигаретами. Курил я много, но все же три сигаретки уцелели.