– А как я пробивался? Почему ты думаешь, что меня кто-то толкал, поддерживал, создавал условия? А тебе и Славе уже своим именем я, кстати, создаю режим наибольшего благоприятствия. Значит, ваше будущее зависит от…

– Ты хочешь сказать, что наше будущее зависит от твоего положения? А я не хочу, чтобы мое будущее в искусстве от кого-нибудь зависело. Мне надо знать, что я стою что-то сама по себе.

– Я понимаю Машу, – Слава вмешался в разговор очень осторожно, и в тоне его чувствовалось стремление сгладить возникший конфликт, – речь идет о том, что в ваше время и художников было меньше, поэтому все было на виду. Здесь, наверное, отбор был органичнее.

Но Машу оттеснить от спора Славе не удалось. Откуда у нее вдруг появились такое спокойствие, логически стройная концепция, такая убежденность? И что это за поколение в искусстве, которое начинает биться за все сразу? Но они совершают ошибку. Они соскальзывают в какую-то теоретическую область. "Теория, друг мой, сера..". Если им хочется отстоять "взгляд на жизнь", "стройную теорию", бог с ними, пусть отстаивают. Пусть говорят, приобретают победы в спорах. Моя стихия – практика. Они мне, Слава и Маша, сейчас нужны на э т у единственную работу. После "Реалистов" я буду вне досягаемости, как спутник. Надо дать им выговориться. В запасе у меня есть и другая тактика: если не получается сразу, с наскока, что же, возьмем в "долгую терку". Пускай говорят, говорят, говорят. А я буду слушать, соглашаться с мелочами, поддакивать, слушать и поступать по-своему. Потому что практические приемы жизни одинаковы, вечны. И в мире искусства сегодня, как и десять лет назад, как и сто, как и при Цезаре Борджиа. Возьмем измором, терпением, соглашательством. Пусть чувствуют себя победителями в теории.

А разве, когда начинал я, некоторым нашим молодым гениям тоже не казалось, что мэтры все захватили? Что нигде нельзя выставиться, что критики пишут об одних и тех же именах? Но если ты чувствуешь себя бойцом, надо не трепаться, а выходить на ринг, не забывать, что не только ты, но и тебе там могут попортить шевро.

– Если чувствуешь себя бойцом, Слава, надо выходить на ринг. Вот вы с Машей рассуждаете об органичном отборе, а что отбирать, из чего? У вас двоих пяток картин и десяток законченных портретов. Это очень немного, чтобы начать бомбардировать выставкомы. Ведь в нашем деле, как в выездке, где несколько лет приходится работать на судей, приучать их к новой манере, к привычкам, к посадке, а в живописи – к своей школе, к манере, к кругу интересов. Надо действовать потихоньку, не торопясь, имея в виду, что впереди жизнь.

– Но зачем ты лукавишь, папа? Ты сам стал известен после первой своей персональной выставки, которую получил, будучи студентом.

– Я просто был добросовестным студентом.

Я просто имел голову на плечах.

– Добросовестных студентов – пруд пруди. Ты же понимаешь, папа, что я спрашиваю тебя о другом. Как же ты получил эту выставку? После этого случая наш институт выпускал живописцев еще более двадцати лет, а персональной выставки ни одному студенту не устраивали.

– Ваши студенты пишут изящные ростовские пейзажи, Плещеево озеро, красоты Заполярного Урала. Совмещают учебный процесс и туризм. Здоровое желание забраться подальше и увидеть побольше. А уж если нужда подопрет, и выезжают на Ангару или Енисей, то и тут, побродивши по окрестностям, насмотревшись достопримечательностей, быстро, быстро отписывают свой производственный урок – краны, буровые, пневматические молотки, самосвалы, естественно, на фоне экзотического пейзажа. Или по-другому: пяток акварелей. Красивая девушка со сдвинутой на затылок каской – маляр? штукатур? крановщица? К такой девушке это все подходит. Парень с физкультурным разворотом плеч, со сдвинутой на затылок каской. Если за физкультурными плечами крыло самосвала, буровая вышка, значит, водитель, бурильщик. Иногда парню дают в руки производственные аксессуары: вилку с электродами, кельму, плоскогубцы – и тогда сварщик, каменщик, электрик. И ничего, как правило, в этих парнях нет ни производственного, ни местного, потому что юным художникам некогда отыскивать натуру, узнавать людей, которых они пишут, а то, что выразительно само собой, по своей природе, то и вколачивают в раму. А предмет искусства, не тебе мне, Маша, об этом говорить – человек. Он единственно бесконечно разный и неповторимый. Я ведь в студенчестве не ездил в бог знает какие неизвестные края, а как хотелось! Поезд, иное звездное небо, легендарные места, катерок, улицы на берегу великой реки… Я знал, что там я наберу личных впечатлений и очень долго не смогу переплавить их в свои работы. Это отдаленные, слабые импульсы. Как свет от далеких звезд. Я пять лет, договорившись со своим профессором, ездил только к себе на родину. В знакомую неухоженную деревню. Если я писал какого-нибудь дядю Ваню, то я его до печенок знал. Все, что он думает, мне было известно, как говорит и каким манером стопку ко рту подносит. И работал я там как на барщине. Каждый год я не по десять акварелек привозил, а по три-четыре настоящих портрета. Теперь вам, Слава и Маша, что-нибудь стало ясно?

Чтобы стало совсем, как в букваре, ясно, про себя поправлюсь: не по три-четыре я привозил портрета, а по пять-шесть. Я здесь тоже руку набил. Дядя Ваня, он один. Он известен только в своей деревне. И если я сделаю его красивее, добрее, мужественнее, трудолюбивее, разве кто-нибудь меня укорит? Он ведь тоже для меня только импульс. Только повод для фантазии. Но импульс этот я фиксирую в своем воображении полностью, мне для этого усилителей в своем мозгу строить не надо. Не для истории пишу, для жаждущей опрощения интеллигентной публики. Чуть картиннее разворот плеч, молодцеватая цигарка, зажатая в черной ладони, красная рубаха, которой у дяди Вани отродясь не было, но я не поленился и в институтской реквизиторской ее прихватил. И на полотне уже не конкретный дядя Ваня, а справный мужик, вольготно и весело живущий в своем краю. Живущий здоровой и прочной жизнью, той жизнью, о которой интеллигент, роняя сопли, мечтает. Время подошло такое, что соболезновать соломенным крышам и умиляться иконописным лицам никто не хочет. Я уловил дух оптимизма, настрой, с которым на деревню смотрела интеллигенция. Хотите – смотрите. А если мой профессор, истинный, кондовый, бесполетный реалист, кривится – это факт его личной биографии. И чтобы не кривился заслуженный профессор, чтобы излишне его не волновать, я ему все портреты не показывал. Три-четыре – итог, так сказать, летней практики. Попроще портреты, понадежнее, рубахи на них не такие яркие. А остальные мои красавицы стояли в подрамниках стопочкой у изголовья моей кровати и ждали своего часа.

К пятому курсу я понял: к составу пора прицеплять паровоз. Иван в это время уже был в профкоме. Он твердо верил в меня, в мой удар, в мой характер. Я знал, Иван поддержит, но толчок должен был идти извне. Иван подхватит, раструбит, не даст всем забыть.

Если бы милая моя дочь и будущий зять знали, сколько бессонных ночей провел я в размышлениях! Но мне уже было ведомо: если смолоду, рывком, не станешь знаменитым, будешь потом выгребать всю жизнь, и неизвестно, выгребешь ли к берегу. А когда под старость выгребешь, то весь изработаешься и дальше сил не будет. Но кто же должен был вывести меня к славе? Кто? Кто? Кто станет этим добрым и бескорыстным меценатом? Так я размышлял, лежа без сна на своем студенческом матрасике, пока однажды в бессонницу не надел радионаушники. И тут осенило. В наушниках раздалось: "Передаем концерт солистов московской оперетты". Вопрос был решен. Дальше дело техники. Женщины, артистки, красавицы! Вот хмель, который сбродит мое сусло.

Времени я уже не терял. Стал копаться в прессе, в программках, в афишах, знакомиться с театралами. Надо было выбрать не только красивую, знаменитую, но и влиятельную. Или саму по себе задорную и занозистую, чтобы входила к начальству, хлопая дверью, или такую, у которой со связями муж.