Никогда еще угроза Скотоса не казалась ему столь реальной и близкой.

Отыскивая ободрение там, где его не смогло дать зрение, он отыскал ладонь Оливрии и крепко ее сжал. Она ответила таким же крепким пожатием, и Фостий задумался над тем, оказывает ли этот зловещий ритуал такое же действие на нее и остальных фанасиотов, какое оказал на него.

— Скоро кто-нибудь завопит от страха, — прошептал он, отчасти и для того, чтобы не стать этим «кем-нибудь». Его шепот, казалось, разнесся по всему храму, хотя он знал, что даже Оливрия едва его слышит.

— Да, — прошептала она в ответ. — Иногда такое случается. Помню, когда…

Он так и не узнал, что она вспомнила, потому что ее слова заглушил громкий вздох облегчения, вырвавшийся у всех собравшихся. По проходу к алтарю шел священник с горящей свечой в руке. Все взгляды обратились к светящейся точке, словно притянутые магнитом.

— Благословен будь Фос, владыка благой и премудрый, — произнес нараспев священник, и все присоединились к нему со рвением, которого Фостий никогда не знал прежде, — милостью твоей заступник наш, пекущийся во благовремении, да разрешится великое искушение жизни нам во благодать.

Прозвучавшие в ответ голоса прихожан отразились от возвышающегося над алтарем конического купола. Для Фостия молитва Фосу нередко становилась просто набором слов, которые полагалось быстро пробормотать, не задумываясь над их смыслом.

Но не сейчас. В холодной и пугающей темноте они, подобно крошечному огоньку свечи, которую высоко держал священник, приобрели новый смысл и новую важность. Если бы их не было, то что осталось бы? Только мрак, только лед.

Фостий вновь вздрогнул.

Священник помахал свечой и сказал:

— Вот душа, затерявшаяся в мире, одинокий огонек, плывущий по океану мрака. Она движется туда, движется сюда, и повсюду ее окружают… вещи. — Это слово, вылетев из темноты, которая не рассеялась даже над алтарем, приобрело устрашающий смысл.

— Но душа — не вещь, — продолжил священник. — Душа есть искра от бесконечно горящего факела Фоса, попавшая в ловушку мира, созданного врагом искр и еще большим врагом больших искр. Окружающие нас вещи отвлекают нас от поисков доброты, святости и набожности, а ведь только они по-настоящему важны.

Потому что души наши вечны, и вечно судимы пребудут. Так зачем обращаться нам к бренному? Еда превращается в навоз, огонь в пепел, новая одежда в лохмотья, а тела наши — в смердящее мясо и кости, а затем в прах. Так какая же польза от того, что станем мы объедаться вкусной едой, отапливать дома так, что в середине зимы начнем истекать потом, облачаться в шелка и меха или предаваться быстро угасающим удовольствиям — так называемой страсти, проистекающим от органов, которыми мы может воспользоваться гораздо лучше, избавляя тело от отходов?

Представив бесконечное осуждение и бесконечное наказание за грехи, которые он, как и любой смертный, наверняка совершал, Фостий едва не вырвал свою ладонь из руки Оливрии. Всякое плотское удовольствие, и даже намек на него, есть безусловное зло, наверняка достаточное, чтобы еще дальше подтолкнуть его к вечному льду.

Но Оливрия сжала его ладонь еще крепче прежнего. Фостий решил, что она нуждается в утешении и ободрении, и если он окажет ей эту духовную поддержку, то это может перевесить его вину — ведь он обратил внимание, какая гладкая и теплая у нее кожа.

Он не стал отпускать ее руку.

— Каждый год владыка благой и премудрый предупреждает нас, что нам нельзя надеяться, будто милосердие его окажется бесконечным, — продолжал священник. Каждый год осенью солнце Фоса движется на небе все ниже и ниже. Каждый год наши молитвы вновь поднимают его, чтобы оно даровало свет и тепло даже злобной фикции реальности, проистекающей из черного сердца Скотоса.

Но берегитесь! Никакое милосердие, даже милосердие благого бога, не вечно.

Фосу могут надоесть наши бесконечные грехи. И когда-нибудь — быть может, уже совсем скоро, если вспомнить греховность живущих ныне; быть может, в следующем году; быть может, уже в этом году — когда-нибудь, говорю я, солнце не повернет на север после дня Зимнего солнцеворота, а станет опускаться все ниже и ниже к югу, пока над горизонтом не останется только красный отсвет, а затем… ничего.

Ни света. Ни надежд. Ни благословений. Навсегда.

— Нет! — взвыл кто-то, и через мгновение этот крик подхватили все прихожане, в том числе и Оливрия, чей голос звучал ясно и сильно. Еще через мгновение к ней присоединился и Фостий; у священника был явный дар нагнетать страх. Не выдержал даже Сиагрий. Фостий никогда не думал, что этот бандит почитал Фоса или боялся Скотоса.

И все это время пальцы Оливрии оставались переплетенными с его пальцами.

Фостий даже не задумывался над этим, с благодарностью принимая сам факт. Ведь вместо одиночества в холодной темноте, которая могла проистекать напрямую от Скотоса, он получил напоминание, что и другие рядом с ним сражаются с этим мраком. А такое напоминание ему требовалось, потому что никогда за все годы молитв в Соборе он не испытывал такого страха перед темным богом.

— Но мы еще можем постом и покаянием доказать Фосу, что несмотря на наши прегрешения, несмотря на развращенность, проистекающую из тел, в которых мы обитаем, мы еще достойны света его хотя бы на год, что еще можем продвинуться дальше по светлому пути святого Фанасия. Так помолитесь же сейчас, и пусть владыка благой и премудрый узнает, что кроется в ваших сердцах!

Если до сих пор в храме раздавались выкрики перепуганных прихожан, то теперь он наполнился их еще более громкими молитвами. Среди богатства и света Собора легко было поверить вместе со вселенским патриархом и его толстыми самодовольными вотариями, что Фос в конце концов обязательно одолеет Скотоса.

Но в темноте холодного храма, где священник молился о свете, вытекающем из мира, словно вода из корыта, подобную уверенность было обрести гораздо труднее.

Поначалу молитвы прихожан показались Фостию просто шумом, но понемногу он стал различать в нем отдельные голоса. Кто-то вновь и вновь повторял молитву Фосу: во всем Видессе и фанасиоты, и их враги обращались к благому богу одинаково.

Другие посылали ему незамысловатые просьбы: «Дай нам свет», «О, Фос, благослови мою жену сыном в этом году», «Сделай меня более набожным и менее похотливым!», «Излечи язвы моей матери, потому что никакая мазь ей не помогает!»

Подобные молитвы были бы уместны и в столичном Соборе. Другие, однако, имели иной оттенок. «Уничтожь все, что стоит на нашем пути!», «В лед тех, кто не пойдет по светлому пути!», «О, Фос, дай мне мужество отбросить тело, оскверняющее мою душу!», «Сокруши их всех, сокруши их всех, сокруши их всех!»

Это больше напоминало волчий вой, чем людские голоса. Но прежде чем Фостий успел хоть как-то на них отреагировать, священник у алтаря поднял руку. Любое движение в пределах очерченного огоньком его свечи кружка света было на удивление заметно. Прихожане мгновенно смолкли, а вместе с ними и тревоги Фостия.

— Одних молитв недостаточно, — заявил священник. — Мы не можем шагать по светлому пути, надеясь только на слова; дорога, ведущая к солнцу, вымощена делами. Так ступайте и живите, как жил Фанасий. Ищите благословения Фоса в голоде и нужде, а не в роскошествах этого мира, которые суть лишь трепыхание комариного крылышка по сравнению с грядущим судом. Ступайте же!

Литургия закончена.

Едва он произнес последнее слово, как из придела вышли прислужники с факелами, освещая прихожанам выход из храма.

Фостий заморгал; его глаза наполнились слезами от этого, как ему показалось, невыносимо яркого света, хотя через несколько секунд он понял, что тот не столь уж и ярок, каким кажется.

Руку Оливрии он выпустил сразу, едва показались прислужники… а может, она сама разжала пальцы. Когда света стало больше, чем от единственной свечи, он не рискнул разгневать Сиагрия… и, что еще важнее, разгневать Ливания.

И тут в его голове проснулась дворцовая расчетливость. А не специально ли подсунул Ливаний свою дочь наследнику престола?