Спросить имя семенящего рядом человечка Угэдэй не озаботился. Потея от усердия, тот все пытался нагнать фигуру в доспехах, тяжело и мрачно вышагивающую вдоль декоративных прудов. Отвечая на вопросы, сунский управляющий щебетал испуганной пташкой. Но, по крайней мере, общаться с ним можно – спасибо все тому же Яо Шу, что годами заставлял Угэдэя изучать язык.

Долго задерживаться в этих садах не получится: в туменах от такой красоты и роскоши зреет волнительность. Несмотря на жесткость указаний, излишне длительное пребывание возле города может обернуться нарушениями дисциплины. Угэдэй уже обратил внимание, что жителям Сучжоу хватило ума убрать с глаз своих женщин, но соблазн на то и соблазн, чтобы рано или поздно одерживать над человеком верх.

– Одна тысяча мер шелка в год, – сказал Угэдэй. – Это, я полагаю, Сучжоу произвести в силах.

– Да, господин. Материал добротный, с хорошим цветом, отливом и искрой. Хороший прокрас, без пятен и узелков.

Говоря это, управляющий часто и мелко кивал. Выглядел он жалко. При любом раскладе он был, можно сказать, обречен. С уходом монгольского войска сюда неизбежно нагрянут солдаты императора и спросят, почему это он заключил торговую сделку с врагом своего властелина. Так что удары палками по пяткам обеспечены. Управляющему ничего сейчас так не хотелось, как, уединившись в тиши садов, дописать свой последний стих и отворить себе вены.

Заметив в глазах спутника некоторую остекленелость, Угэдэй решил, что ему заложило слух от ужаса. Тогда он взмахом руки подозвал одного из своих стражников: тот, подойдя, взял управляющего за горло и потряс. Остекленелость сошла.

– Достаточно, отпусти его, – сказал Угэдэй. – Теперь ты меня слышишь? Хозяева твои и император – не твоего ума дело. Севером повелеваю я, так что рано или поздно они все равно поведут со мной торговлю.

В груди опять покалывало, поэтому в руке хан держал чашу с вином, в которую ему то и дело подливали. С наперстянкой боль вроде как притуплялась, но начинало плыть в голове. Вот хан в очередной раз выставил чашу, куда второй стражник тотчас подплеснул из худеющего бурдюка вина. На ходу темная струя по нечаянности плесканула на рукав, и Угэдэй выругался.

– Значит, так, – взглянул он на управляющего. – Нынче к тебе придут от меня писцы. – Слова он выговаривал нарочито медленно и тщательно, поскольку язык уже чуть заплетался, хотя человечек этого все равно не замечал. – С ними обсудишь все подробности, как да что. Плачу серебром, и цену даю немалую. Ты меня понял? Нынче же. К полудню. Не завтра и не через неделю.

Управляющий торопливо кивнул. К полудню его уже все равно не будет в живых, так что какая разница, о чем думает договариваться этот странный человек с варварским выговором и манерами. От одного лишь запаха монголов у благовоспитанного сунца перехватывало дыхание. Тут дело не только в изгнившем шелке и бараньем жире, а вообще: этот густой нечистоплотный дух людей, никогда не омывающих кожу у себя на севере, где воздух холоден и сух. А здесь, на юге, они потеют и смердят. Неудивительно, что этому хану так нравятся здешние сады. С прудами и широким ручьем – это одно из самых прохладных мест в Сучжоу.

Что-то в поведении управляющего привлекло внимание Угэдэя, и он остановился на каменном мостике через речушку. На ее поверхности безмятежно плавали лилии, стеблями уходя глубоко в черную воду.

– С цзиньскими правителями и торговцами я веду дела вот уже много лет, – сказал Угэдэй. Чашу он выставил над водой и сейчас задумчиво созерцал ее отражение снизу. Оттуда на него смотрела его зеркальная душа, родственница души теневой, что сопровождает каждый его шаг на свету. Лицо внизу было несколько одутловатым, с мешками под глазами. Чашу он не убрал, а, напротив, протянул ее своему отражению легко и естественно, словно доброму знакомому. Боль в груди вроде как улеглась, и Угэдэй с ленцой потер это место в грудине. – Так ты меня понял? Они лгут и изворачиваются, плодят ворохи бумаг – и все затягивают, затягивают, а до дела у них так и не доходит. Вообще в умении затягивать они хорошо поднаторели. Я же поднаторел в том, как добиваться того, что мне надо. Пояснить тебе, что произойдет, если вы сегодня не придете к договоренности?

– Я понимаю, господин, – отозвался управляющий.

И опять в этих глазах мелькнуло что-то, заставившее Угэдэя не то растеряться, не то насторожиться. Каким-то образом человечек из испуганного воробушка преобразился в его противоположность: смельчака, внутренне переступившего черту страха. Глаза его потемнели, словно ему теперь было все нипочем. Угэдэй на своем веку встречал и такое, а потому стал медленно заносить ладонь, чтобы оплеухой привести спесивца в чувство. В последнее мгновение управляющий все-таки съежился, а Угэдэй расхохотался, снова расплескав вино, капли которого, багрянцем напоминающие кровь, упали в воду.

– От меня не деться даже в смерти. – Язык теперь заплетался, и он это чувствовал, но на сердце было хорошо: боль только так, чуть надавливала. – Если ты вздумаешь до заключения сделки лишить себя жизни, я этот твой городишко спалю. Сначала размолочу по кирпичику, а затем предам огню. То, что не сырое, сгорит – слышишь меня, ты, хозяйчик? Что не сырое, сгорит. Говорю тебе.

Искра сопротивления в глазах человечка угасла, сменившись тоскливой обреченностью. Угэдэй одобрительно кивнул: так-то. Тяжело править народом, в ответ на угнетение спокойно выбирающим смерть. Воистину, одна из многих его черт, достойных восхищения, но сколько же можно такое терпеть? Прошлый опыт научил хана тому, чтобы решение о предстоящей смерти натыкалось у этого народа на такую стену горя – не себе, так своим соплеменникам, – что принуждало оставаться в живых и, кляня себя, продолжать безропотно служить ему, монгольскому хану.

– А теперь поторапливайся, хозяйчик. Беги к себе и делай все приготовления. Ну а я поблаженствую здесь еще немного.

Угэдэй с ленцой проводил взглядом управляющего, который, словно вдруг став ниже ростом, засеменил прочь готовиться к торгу. Тем временем стражники удерживали то и дело прибывающих посыльных, не давая им приблизиться к хану – во всяком случае, до той поры, пока тот сам не засобирается в дорогу. Камень мостовых перилец приятно холодил оголенные предплечья. Угэдэй допил очередную чашу, удерживая ее в неудобно скрюченных пальцах.

Далеко за полдень близ Сучжоу усаживались в седла двадцать тысяч воинов, ведомые Угэдэем и Тулуем. Половину воинства Угэдэя составляли отборные кешиктены – в большинстве своем нойоны, с мечами и луками. Семь тысяч из них ездили исключительно на вороных, а доспехи у них были черные с красным. Многие из них – именитые, поседевшие в походах воины, которые служили еще Чингисхану и славились своей безжалостностью. Остальные три тысячи – кебтеулы и тургауды – дневная и ночная стража, – лошади которых гнедые или пегие, а доспехи несколько проще. Среди них был и славный борец Баабгай, личный подарок Хасара своему хану. За исключением недалекого героя ристалищ, избирались эти люди не только за свою силу, но еще и за сметку. В свое время Чингисхан завел правило: те, кто ведет в бой хотя бы тысячу, должны предварительно отслужить в ханской страже. Впрочем, по своему усмотрению он мог поставить любого из них куда угодно, хоть на сотню, хоть даже десятником. Командовали туменами родовитые тайджи, однако в действие их приводили именно проверенные ханские стражи.

Вид этих воинов неизменно вызывал у Угэдэя чувство владетельного довольства. Сама та мощь, которую он мог через них нагнетать, действовала опьяняюще, возбуждала. Тумен Хасара располагался к северу, сообщаясь с туменом хана цепями разведчиков. Повторно отыскать его местоположение не составит труда, да и в целом тем, как складывалось утро, Угэдэй был доволен.

Вместе с нукерами в цзиньские земли он привел армию писцов и управителей для составления подробной описи всего, что навоевано. Нового хана многому научили завоевательные походы его отца. Чтобы держать народ в мире, надо навесить на его выю ярмо. Всякие поборы и мелкие законы держат его в повиновении – даже, можно сказать, в умиротворении – гораздо сильнее, чем любое войско. Отчего приходится лишь теряться в догадках. Теперь для продвижения вперед уже недостаточно просто сломить вражеские армии. Быть может, шпора монгольской империи – это Каракорум, но держать в каждом цзиньском городе свору чиновников ни в коем случае не мешает; наоборот, так они продвигают ханское слово и дело.