Брат хана исподволь вздохнул. Как все-таки непросто сохранять умиротворенность при виде заходящего солнца… Он старался удержать каждое мгновение, цеплялся за каждую минуту, но ум подводил, словно утекая и вновь прибывая, пронизывая холодной трезвостью. Время лилось сквозь пальцы, как вода, струилось, как песок, и не удавалось удержать ни крупицы.

Вот уже тумены выстроились рядами лицезреть жертвоприношение. Перед ними на траве встали Угэдэй с Хасаром и Морол. Менгу стоял слегка особняком. Лишь ему хватало духа смотреть на отца, не отводя глаз, полных безмолвного ужаса и вместе с тем неверия, что все это происходит на самом деле.

Тулуй сделал глубокий вдох, услаждаясь напоследок запахом лошадей и овец, что доносил вечерний ветерок. Хорошо, что он выбрал бесхитростное одеяние скотовода. Доспехи его удушали бы, стягивая железом. А он сейчас стоит с нестесненной грудью, спокойный и чистый.

Он приблизился к небольшой группе людей. Менгу стоял, подобно оглушенному олененку. Отец, потянувшись, обнял его. Получилось неловко и коротко, но иначе – Тулуй чувствовал по мучительным содроганиям плеч и груди – сын бы разрыдался.

– Я готов, – изрек чингизид.

Угэдэй, скрестив ноги, сел на траву слева от него, Хасар – справа. Менгу после некоторого колебания тоже принял сидячую позу.

С враждебностью, которую невозможно было скрыть, они смотрели, как Морол крепит к медным котлам благовонные свечи. Вместе с тем, едва над равниной змейками поползли струйки дыма, шаман затянул песнопение.

Грудь Морола была обнажена, кожа испещрена красными и темно-синими полосками. Глаза светились сквозь прорези маски, лишь отдаленно напоминающей человеческое лицо. Четверо человек располагались лицом к востоку, и в то время как шаман проходил через шесть стихов песни смерти, все четверо неотрывно смотрели на садящееся солнце, медленно снедаемое горизонтом до тех пор, пока от него не осталась лишь мелкая золотая краюшка, а затем и вовсе скудеющая черточка.

Закончив посвящение матери-земле, Морол тяжко затопал. Вспорол воздух жертвенным ножом, взывая к небесному отцу. Голос шамана все креп, хрипло извергаясь горловым пением – одним из самых заматерелых, первородных звуков, памятных Тулую. Слушал он отстраненно, не в силах отвести взора от золотистой ниточки, еще связующей его с жизнью.

Когда закончилось посвящение четырем ветрам, Морол сунул в сведенные руки Тулуя нож. В окончательно убывающем свете тот воззрился на иссиня-черное лезвие. Нужное спокойствие он обрел. Все вокруг сейчас предельно обострилось, обрело невиданную огранку и четкость. Чингизид с глубоким вздохом притиснул острие к своей груди.

Угэдэй, потянувшись, сжал ему левое плечо, Хасар – правое. Тулуй чувствовал их силу, их скорбь, и от этого изошел последний страх.

Тулуй поглядел на Менгу, глаза которого зажглись слезами. В этом не было ничего постыдного.

– Позаботься о своей матери, сын, – выговорил Тулуй, после чего стал, переводя дыхание, смотреть вниз, туда где нож. – Теперь время, – сказал он. – Я – подобающая жертва во имя хана. Я высок, силен и молод. Я займу место моего брата.

Солнце на западе скрылось, и Тулуй ткнул ножом себе в грудь, отыскивая сердце. Весь воздух вышел из легких одним долгим сиплым выдохом. Оказалось, что нет сил дышать и сложно побороть растущую панику. Как и какие именно делать надрезы, он знал: Морол объяснил все движения до тонкостей. На него сейчас смотрел сын, так что надо было найти в себе силы.

Тело Тулуя уподобилось по жесткости дереву. Каждый мускул сковала стальная судорога, мешая сделать даже небольшой вдох. Тем не менее чингизид сумел всосать какое-то количество воздуха – достаточное, чтобы просунуть лезвие себе меж ребрами и вдавить его в сердце. Боль обожгла горящим клеймом, но он еще выдернул нож и в изумлении увидел струю хлестнувшей наружу крови. Силы покидали его, и Тулуй стал заваливаться на Хасара, который ухватил руку племянника пальцами, поражающими своей силой. Тулуй повел на него благодарными глазами; говорить он уже не мог. Хасар повлек его руку выше, удерживая хватку, чтобы чингизид не выронил ножа.

Тулуй просел, и тогда дядя помог ему провести лезвием по горлу. Умирающий застыл ледяной глыбой, в то время как его горячая кровь фонтаном окатила траву. Он уже не видел, как шаман поднес к его горлу чашу. Голова беспомощно поникла, Хасар удержал ее сзади за шею. Последнее, что Тулуй ощутил перед смертью, это тепло прикосновения.

Наполненную до краев чашу Морол протянул Угэдэю. Хан с опущенной головой стоял на коленях, уставясь в полутьму. Тело Тулуя он не выпускал, так что оно все еще держалось вертикально, зажатое между двумя родственниками.

– Повелитель, – воззвал Морол, – ты должен это выпить, пока я заканчиваю.

Угэдэй расслышал и, приняв чашу левой рукой, накренил. Теплой кровью своего брата он поперхнулся, часть ее пролилась по подбородку и по шее. Хан напрягся, тщетно подавляя позыв к рвоте. Морол ничего на это не сказал. Когда чаша кое-как опорожнилась, Угэдэй отшвырнул ее куда-то в сумрак. Морол вновь затянул шесть стихов с самого начала, зазывая духов свидетельствовать жертвоприношение.

Он не пропел и половины, когда за спиной хан начал мучительно выблевывать в траву содержимое своего желудка. Но уже стемнело, и осталось лишь перекрыть песнопением эти неприятные звуки.

* * *

Сорхахтани скакала верхом, нетерпеливо подгоняя своего жеребца по-птичьи резким гиканьем и плетью; скакала, не разбирая дороги, по бурым от засухи степям. Ее сыновья неслись следом. Вместе с запасными и вьючными лошадьми, а также людьми сопровождения их кавалькада вздымала за собой рыжие клубы пыли, которые еще долго стелились следом. Под знойным солнцем руки Сорхахтани огрубели, сама она уже долгое время не мылась, но все равно подгоняла жеребца и летела с дикарским задором по древней земле племен, давших начало монгольской державе. Из одежды на Сорхахтани были всего лишь пропыленная и пропотевшая рубаха из желтого шелка, облегающие кожаные штаны и мягкие сапожки.

Травы в этих краях повысохли, долины под измученным сухим ветром небом жаждали дождя. Засуха осушила все, и даже самые полноводные реки усохли до размеров ручейков. Чтобы наполнить бурдюки водой, приходилось копать речную глину, пока в дыру не начинала сочиться вода, противно-соленая и с изрядной примесью ила. И здесь вновь оправдывал свою ценность шелк: с его помощью удавалось отцеживать драгоценную влагу от глинистой жижи и кишащих в ней насекомых.

За время скачки на глаза не раз попадались выбеленные кости овец и быков, разгрызенные на осколки волками и лисами. Для кого-то ценность такой засушливой земли, данной во владение ее мужу, была не бог весть какой наградой, но Сорхахтани знала: жизнь тут испокон веков была несладкой, но это лишь закаляло живущих здесь мужчин, и тем более женщин. Ее сыновья уже научились растягивать запасы воды, а не выпивать ее залпом за раз, как будто в часе езды их ждет источник или колодец. И зима, и лето тут одинаково жгучие: одни – своими морозами, другие – своим зноем. Но в этих необъятных просторах обитал дух вольности, а уж дожди как-нибудь да прольются снова. Детские воспоминания Сорхахтани сплошь состояли из холмов, что, куда ни глянь, тянутся во все стороны до самого горизонта, переливаясь, подобно зеленому шелку. Земля в этих краях всегда терпеливо сносила лютые засухи и холода, но неизменно возрождалась.

Круглые, как медведи, буроватые горы лежали и молчали. Вдали сквозь легкую дымку лиловым бархатом проступала Делюн-Болдог – вершина, едва ли не мистическая по значимости в легендах племен. Где-то по соседству с этими местами родился Чингисхан. Здесь с земляками скакал Есугей, защищая в месяцы зимних стуж свои стада от набегов.

Сорхахтани, впрочем, больше смотрела на другую вершину – красную гору, на которую Чингисхан лазил с братьями в ту пору, когда мир был еще мал, а здешние племена вгрызались друг другу в глотки. Трое ее сыновей не отставали, и та красная гора постепенно близилась, росла в размерах. Там Чингисхан с Хачиуном однажды нашли орлиное гнездо и спустились вниз с двумя замечательными орлятами, желая показать их своему отцу. Сорхахтани могла представить себе их волнение и даже разглядеть их лица в чертах своих собственных сыновей.