За всеми этими воспоминаниями я едва не проскочил глатц. Я и не понял бы, что это глатц, если бы не пустота вокруг странного здания: плоской коробки из серого бетона с окнами-щелями под самой крышей – и ампирным фасадом. Вокруг было огромное множество людей, всем было плохо под открытым небом – но никто даже не смотрел в сторону этого дома… так уж они брезговали гемами… Ну да, начать выгонять гемов из-под крыши – значит, по самые уши искупаться в том презрении, которое гемы питают к «плаве». Поэтому плава, то есть не-гемы, то есть так называемые «нормальные люди», просто вынуждены делать вид, что непреодолимо брезгуют гемами… Даже передо мной расступались и отворачивались, если я подходил близко – а ведь я по внешности был «высоким гемом», то есть гемом не из глатца, гемом, имеющим работу, семью, квартиру… гражданином, слегка съехавшим на учении мудреца Урси. Итак, я подошел к фасаду – он был фальшив до омерзения – и поднялся на крыльцо.

За дверью меня встретил полумрак, прохлада с привкусом подвальной сырости, и сложная гамма запахов. Изнутри здание выглядело еще страннее, чем снаружи. Войдя, я оказался на узком, меньше метра шириной, карнизе, который по периметру опоясывал все помещение – недостроенный плавательный бассейн, догадался я… большой, однако, бассейн… Внизу, на трехметровой глубине, был глиняный пол, изрытый окопчиками, земляночками и прочими щелями – собственно глатц. Карниз с полом сообщались где лестницами, где просто широкими досками. На глатце было около сотни гемов – лежали, сидели, искались, что-то шили, вязали, занимались мелким ведьмачеством: так, прямо подо мной лохматая девочка деятельно мастурбировала, уставясь в качающееся на нитке круглое зеркальце; многие курили травку, и сладковатый запах дыма оттенял все прочие ароматы глатца. Я прислонил велосипед к стене и пошел по карнизу влево – мне показалось, что там дальше есть незанятые места. Так и вышло. По третьей по счету лестнице я спустился и, перешагнув через спящую парочку, расположился на треугольнике примерно два на три метра, не помеченным ничьим присутствием. Я положил сумку под голову, разулся и лег. На всей земле не было для меня более спокойного места.

Может быть, я даже уснул. По крайней мере, когда я смог поднести к глазам часы, прошло уже сорок минут, а я совершенно не помнил ничего – ни мыслей, ни ощущений… нет, ощущение было, одно, то же, что и год назад, при остановке сердца: тело воздушно, ничем не привязано к земле и может лететь куда угодно… тогда я так никуда и не улетел, но ощущение – очень приятное – осталось… Сорок минут я был беспомощен, как младенец – но даже сейчас, задним числом, меня это не испугало.

Кто-то подошел и встал рядом. Я открыл глаза.

– Я тебя не знаю, – сказал подошедший. Это был, наверное, один из столбов вонючки: невысокий, но очень тяжелый парень лет тридцати, из коротких рукавов железного абвера торчат руки толщиной с мою ногу.

– Я тоже.

– Вообще я тут знаю всех, а тебя нет.

– Я недавно пришел.

– Хавла не принес?

– Нет.

– Зря.

– Плевать.

– Тут ты прав. Покурить хочешь?

– Да. Карузо есть?

– Ты его знаешь?

– Я никого не знаю.

– Значит, покурить. Какую: сизую, желтую?

– Черную.

– А еще что?

– Десять путешествий.

– Ого! А рвань у тебя есть?

– На это хватит.

– Ты же отплывешь с десяти доз.

– Ты пришел заботиться о моем здоровье?

– Тоже верно. Ладно, жди.

Он ушел. Мне надоело лежать, и я сел по-турецки. И тут же почувствовал на себе чей-то взгляд. Мощный, почти обжигающий взгляд. Я обернулся. На меня в упор смотрел парень… что-то знакомое мелькнуло в лице…

– Точно. Это ты, – сказал он.

– Это я… – начал я и вспомнил: – Терс?

– Терс, – кивнул он. – И Таня здесь. Она манила тебя, ты почувствовал?

– Нет, – сказал я. – Зачем я ей?

– Ну, это может знать одна она. Но она манила тебя, и ты пришел.

Черт-те что, подумал я. Не верю.

– Принес, – сказали за спиной. – С тебя тонна сто.

Я отдал столбу пачку десяток и набрал еще сотню разными. Терс, подняв брови, смотрел на все это.

– Ты его знаешь? – спросил столб Терса.

– Худей, – сказал Терс.

Столб, изменившись в лице, попятился.

– Это тебе? – спросил Терс удивленно, кивнув на мои приобретения.

– Да.

– Странно, ты не похож…

– Не похож, – согласился я, и вдруг пришла мысль: а может быть, Таня поможет мне в задуманном? Может быть, это судьба, что меня занесло именно в этот глатц… без ассистента риск слишком велик… Я достал монету. Решка – риск, орел – Таня.

Орел.

– Хочешь обмануть судьбу? – спросил Терс, улыбаясь.

– Нет, – сказал я. В точности наоборот.

14.06.1991. ОКОЛО 19 ЧАС. ГЛАТЦ

– Осторожно, здесь… – сказала Таня, но я уже приложился лбом о перекладину. Звук, должно быть, был услышан. – Стойте, я сейчас…

Я слышал ее шаги в темноте, легкие и уверенные. Потом загорелся свет: голая лампочка на шнуре. Таня стояла под ней, прикрывая глаза ладонью. Она показалась мне маленькой и очень хрупкой. Помещение, куда мы попали, было совершенно пусто, только у дальней от входа стены на небольшом кирпичном возвышении стояла некая мебель, которую не сразу и опишешь. Две козетки, поставленные «валетом» и сросшиеся, как сиамские близнецы, сиденьями. И еще – шандал со свечами. И большая черномедная шкатулка. И ничего больше.

– Заприте дверь на засов, – медленно сказала Таня, не меняя позы, – и снимите с себя все. Оставьте там, на полу. И садитесь на менго.

Странно – мне было неловко раздеваться. Казалось бы… но вот же черт – я с трудом сдерживался, чтобы по-стариковски не прикрываться руками.

– Абвер тоже, – сказала Таня.

– Но…

– Здесь глубоко. И армированное перекрытие. Тот же абвер, только больше.

– Может, начать курить?

– Нет, ждите меня…

Менго – так, кажется, звалось это сиденье – прямо скажем, освежало. Гладкое твердое холодное дерево, в которое вбито громадное количество медных гвоздиков с полусферическими шляпками. Я поерзал, устраиваясь. Все казалось глупым, как чужая свадьба. Терпи, Пан, это скоро пройдет. Таня подошла к стене, поставила в нишу и зажгла свечу, короткую и толстую. Огонек был как раз на уровне моих глаз. Потом поставила две свечи на менго у моих ног. Эти свечи были, наоборот, тонкие и длинные, похожие на церковные, только черные. И одну свечу она зажгла в шандале. Села на краешек менго со своей стороны, подмигнула мне:

– Теперь можно и покурить.

В руке у нее внезапно возникли две горящие самокрутки. Одну взял я, другой затянулась она. Потом, положив самокрутку на край сиденья, пристально посмотрела на лампочку – и вдруг сделала резкое движение левой рукой: будто оторвала или открутила что-то. И свет погас.

– Ого, – сказал я. – Никогда бы не подумал…

– Молчите. Курите. Досчитайте про себя до ста и тогда задайте вопрос.

Черная трава – очень сильная вещь. Уже со второй затяжки голова у меня закружилась, как велосипедное колесо. То есть нет, голова осталась на месте, а колесо закружилось где-то над ней. Наверху стали появляться и исчезать тускло-багровые цифры: 11… 12… 13… Они были высоко и чуть ли не сзади меня, но все равно в поле моего зрения. Таня наклонилась и достала из шкатулки что-то звонкое, звенящее. Передернув плечами, сбросила свой черный балахон, через голову стянула абвер – легкий, короткий, безрукавый, символический. Плевать ей было на слизь, на чужие биополя. Потом она опустила на грудь колье, то, которое достала из шкатулки. Колье превратило ее грудь в лицо совы: между грудей поместился тяжелый мощный черный клюв, а сами груди мрачно следили за мной из-под серебряных совиных век. Потом Таня провела пальцами по бровям, отняла руку – и меня пронзило мертвенным холодом ее нового взгляда. 60… 61… 62… Меня вдруг стало вдавливать в сиденье, я становился все тяжелее и тяжелее, шляпки гвоздей впечатывались в спину, в задницу, в бедра, в икры. Треугольник свечей должен был что-то значить. Колесо пропало, но легкости, как это обычно бывает, не наступило, вместо этого странным образом изменилась голова: то есть снаружи она была как обычно, но внутри вместо затылка был туннель, уходящий черт знает куда, и оттуда всего можно было ждать. 88… 89… 90… Таня Розе, колдунья. И парень по имени Терс. Только имя, больше ничего. Как вещь, как чемодан. 99… 100. Сто. С-Т-О. Цифры и буквы зарябили, меняя цвет и форму, потом пропали. Таня, я выдавливал слова, как пасту из тюбика, а почему вы тогда сказали: бедный мой? Я сказала? Да. Потому что пожалела вас. Я достоин жалости? По-человечески, да. Что же мне делать? Начать испытывать боль. Я испытываю. Не всю и не до конца. Вам заморозили почти всю душу, вы так и ходили – с ледышкой. С льдиной. С Гренландией. Я хочу разморозить. Тогда начнется боль. Я заслужил ее? Да. Я готов. К этому невозможно быть готовым, смотри и чувствуй… В самом средостении шевельнулся огненный крючок, ухватил за что-то, пронзая, дернул – и исчез. Я провел рукой по лицу. Чужой тяжелой рукой по чужому деревянному лицу. Кури еще. Сладкий дым… чем-то напоминает запах пороха, правда? Запах сгоревшего пороха. Правда… но откуда ты знаешь про порох? Знаю… не отводи глаза… Темные, как могилы, глаза Тани… как могилы… Я и есть могила… для миллионов, так и не рожденных… Почему у тебя не получилось с ножом? Не знаю… еще… хочу узнать сегодня… от тебя… Ты весь пропитан смертью – как ангел… ангел… план «Ангел»… что?.. не торопись, не торопись, ты узнаешь про себя все, про себя все… себя все… а ты все знаешь?.. нет, я знаю только будущее… разве может быть?.. ты не понимаешь, смотри мне в глаза, есть только будущее, есть люди, деревья и цветы, живущие там, куда еще не пришло время – такие разноцветные колбаски или червячки, или змеи – представляй их тем, что тебе менее противно, а время движется откуда-то снизу и обрубает их кусочками, тонкими слоями, делает срезы, представил себе это?.. да, кажется, да… эти срезы, они и есть настоящее, есть этот мир, который нам виден, а ощущение жизни – это всего лишь чувство боли от соприкосновения живого тела с лезвием времени, мало кто может заставить себя не чувствовать эту боль, а постараться ощутить себя всего… или другого, с кем он рядом… мы рядом?.. конечно, мы рядом… и ты можешь узнать, что будет со мной?.. да, могу, дам-м-м-о-о-о-г-г… дамммм… падая, разрывая струны, но вместо звуков рождался серый дым, дым-м-м… звенело в голове и вокруг, и крапчатая пелена стояла перед глазами, и Таня нагнулась ко мне, в руке ее был шприц, в шприце – тройная доза путешествия, тройная, слона свалит, она только дотронулась иглой до кожи, как в шприце заклубилась черная кровь, докури, сказала Таня, и я, обжигая пальцы, сделал последнюю затяжку, сейчас, сказала она, в шприце осталось меньше половины, а я все еще ничего не чувствовал, иногда путешествие начиналось совершенно внезапно, а иногда издалека, с покупки билетов, когда кассир с сизым лицом и в форменном кепи, мусоля карандаш, выводил ваше имя на малиновым бланке и говорил: ждите, теперь ско… – и приходили ночью, хрустя битым стеклом на лестнице, откройте! – и предлагали выпить из бутылки, а иначе – иначе просто нельзя, немыслимо, и я выпил, жидкость была тяжелая и холодная, она пробиралась по мне все ниже и ниже, разогреваясь от трения и начиная жечь, и – этого я и боялся – ударила в член, и член стал расти, бурно и страшно, боли не было, было только невыносимое чувство распирания, я куда-то бежал, обезумев, покачивая этим баллоном, это был уже баллон, тот надувной фаллос у Аннет, я обхватил ствол руками и полетел – земля ушла из-под ног, и где-то далеко внизу мерцал посадочный треугольник, дух захватило от падения, только бы влезть, только бы дотянуться до штурвала, только бы дотянуть, дотянуть… мимо мелькала уже разметка шоссе, деревья, я несся с неимоверной скоростью, туннель, красные огни, что-то навстречу – мимо! – еще раз, свело все тело, я – комок мускулов и не единого нерва, я – туннель поворачивает вверх, красные огни, я следую его изгибу, это уже вертикальная шахта, вверх – небо! – я ухожу в небо! – пламя позади, а я ухожу в небо! Раскидываю руки, ложусь и плыву, меня несет осенним ветром, ниже, говорю я, ниже, ниже, соглашается множество голосов, я плыву над кронами, касаясь верхних ветвей… Что-то острое, режущее возникает во мне и рассекает, разваливает меня от горла до лобка, я наклоняю голову, чтобы посмотреть: черви, клубки червей, толстых и розовых, шевелятся – дикая, невыносимая щекотка внутри, ее невозможно вытерпеть, я слышу свой визг, я визжу и хохочу, я хочу встать на четвереньки, чтобы они выпали из меня, но не успеваю, потому что сквозь меня начинает прорастать трава, кусты, деревья, на черном небе происходит движение звезд, они кружатся, как чаинки в чае, собираясь в центре вращения, и оттуда, срываясь, несутся ко мне и гаснут, шипя, а в горах отверзаются пещеры и выходят из них, держась за руки, карлики и уродцы, ночь добра, кричат они, ночь добра, всем добро, всем, вам, и вам, и вам! Меня подхватывают под бока и вталкивают в хоровод, и я начинаю, дергаясь, как от ударов током, выплясывать невозможные фигуры, а что это ты тут делаешь, спросила Саша, тебя разве звали, звали, звали, сказал Командор, все нормально, меня подстригли, смотри, как замечательно: полголовы у него не было, – теперь так носят, сказала Валечка, летом так носят, она была голая и совершенно целая, но я знал, что это только маска на груде мяса и костей, обломков костей, в это превращает человека выпущенная в упор очередь из «рейнметалла» калибра шесть миллиметров, эти длинные тонкие пульки кружатся в теле, кружатся, кружатся, да пустите вы его, сказал Панин, видите, у человека своих забот по горло, ну, я пошел, сказал я, иди, иди, сказали мне, шляпу не забудь, постараюсь, сказал я и пошел, помахивая шляпой, забрел в воду и поплыл, опустив лицо и открыв глаза: там, под водой, было и солнце, и небо, и белые облака над зелеными холмами, а тут над головой нависал каменный свод, замшелые тысячелетние камни, и там можно было дышать, а тут – нет, я это понял сразу, легкие наполнились горячим песком, горячий песок набился под веки, я задыхался, не было воздуха, на всей земле не было для меня воздуха, я попытался разодрать себе грудь, но один я не мог ни черта, и тогда я выбросился на берег, чтобы кто-нибудь нашел меня тут, я лежал неподвижно, обросший соленой корой, и те, кто шел мимо, меня обходили, не узнавая во мне человека, веселые голоса раздавались рядом, я сделал сумасшедшее усилие и приподнялся, и увидел, как на плот грузились все наши, весь славный семьдесят пятого года выпуск девятой гимназии имени Короленко: Майка, Копыто, Смысло, Кол, Ондря, Гри, Храп, Гизель, Сайра, Комод… ребята, я, я с вами, но они меня не слышали, оттолкнулись от берега и поплыли, и только я один знал, что это не плот, а льдина, ребята, бессильно кричал я, ребята… они уплывали вдаль и куда-то вниз, будто проваливались, и скоро я видел их сверху, нависнув над ними, как облако, ждешь, сказал кто-то, жду, ответил я, ну и напрасно, все равно ничего не будет, а мне и не надо, сказал я, только бы с ними ничего не случилось, льдинка сверкала внизу невыносимо, празднично, морозно, это тебе, сказала тетя Белла, ой, как красиво, сказал я, расти большой и умный, умный, умный, я поднял глаза от льдинки на ладони, но не увидел ничего, стылый сумрак осенних ночей Магадана, тетя, позвал я, тетя! – щелканье замка и строенные шаги вниз по лестнице, по осколкам стекла, я смотрю на ладонь – ничего, только капелька света скользит по мизинцу вниз, сорвалась – и нет, и молчанье во тьме, эй, вставай, шефы приехали, сказал вожатый Марек, я открыл глаза, на потолке набухала паутина из трещин, сейчас она мягко упадет на меня, на лицо, я кричал и барахтался, но паук был сильнее, руки мне стянули за спиной ремнем, и черный, подойдя, ударил меня в грудь кулаком и плюнул в глаза: мразь, – и я понял, что в живых из нас останется один, но стрелять в спину не стал, сказал: вон скала, ты с той стороны, я с этой, вообще ненавижу черных, сказал Командор, мы лежали с ним на песке и пили коньяк из горлышка, передавая бутылку друг другу, плывут, сказал я, плывут, смотри, плывут! – вдали показалась льдина, но то, что я принял за людей, было просто изломанными куклами, точнее, одной куклой, повторенной многократно, я поднял ее, повертел в руках и бросил в угли, и она сразу вспыхнула ярко и дымно, страшно воняло горелой кошмой, горелым мясом, блеяли раненые овцы, а сержант Филичкин с остановившейся улыбкой наклонялся над ними и перерезал им горла, приказ был беречь патроны, просипел он и стал резать пленных: трех парней в зэковских бушлатах, старика, который поил нас чаем, он ненавидел и боялся нас, но чаю налил и принес, его старуху, сноху и внучат, за ротного, сипел сержант, за ротного! – а попробуй меня, сказал Командор, Филичкин медленно ввел в грудь Командора нож, вот видишь, сказал Командор, попробуй еще раз, Таня, спросил я, что у вас там не получилось с ножом? – не знаю, сказала она, здесь у тебя такая концентрация… – она сказала, чего, но я не знал этого слова, теперь смотри сюда, сказала Таня, на ладони ее появился перламутровый шарик, смотри, смотри… в него ты должен войти… а потом?.. ты выйдешь с другой стороны… а что там?.. там ты, ты сам… сова моргала на меня, лети, крикнул я, и она поднялась, взмахивая мягкими крыльями, нависла надо мной, я упал в снег, готовясь отбиваться, поздно: мягкий пушистый вихрь ослепил и задушил меня, кривой клюв вонзился мне в грудь, как консервный нож в жестянку, взрезал ее, умирать было упоительно, вместе с кровью вытекали свинец и яд, я стал легким как никогда, еще чуть-чуть, и все, дыши, кричали мне, дыши, гад, дыши! – не-чем, не-чем, не-чем, отбивали часы, не-чем – грубый войлок собственной кожи, обнять и плакать, сказал кто-то за спиной, я обернулся, там полыхали юрты, я никогда не уйду от этого, зачем, сказал тот же голос, зачем уходить, посмотри, как хорошо здесь: в тени сливового дерева обложенный диким камнем бассейн, и я сижу, спустив ноги в воду, Игорь, воскликнула мама, ты простудишься, ты простудишь все на свете! – мама, кричу я и бегу к ней и вижу, что что-то не так, еще не понимаю, что, и тут она начинает падать на меня, я хочу удержать ее, но не успеваю, она ударяется о землю и разбивается на множество острых осколков, осколки хрустят и визжат под ногами, пойдем, говорит тетя Белла, пойдем, не надо тебе тут быть, но что, что я сделал? – молчи, маленький, молчи, ты всех погубишь, и я молчу, мой рот зарастает, я трогаю: ровное, гладкое место, нежно-мягкое, как лунка на месте выбитого зуба, это пройдет, говорит доктор Морита, он почему-то в желтом шелковом халате с драконами, это пройдет, надо только отдохнуть, Майка, шепчу я, мне только посмотреть, смотри, говорит Майка, а потрогать, прошу я, потрогай, я трогаю ее груди, глажу их, не так сильно, шепчет Майка, ну, не так сильно, раздвигаю их в стороны – сначала мне показалось, что это медальон на золотой цепочке, но нет, это неправильной формы дупло, вход в пещеру, золотая цепочка уходит туда, внутрь, я ползу, ход раздваивается и цепочка тоже, куда дальше? – бросаю монету, и выпадает джокер, значит, налево, ползу налево, обдирая колени и локти, а замужем хорошо, говорит Майка, потягиваясь, он же старый, удивляюсь я, хочешь, я его убью? – неет, заачеем, не наааадоооооо… и открывается дверь, мы замираем и смотрим оба, а он смотрит на нас, с тонким звуком падает жемчуг, и тогда я, глядя ему в глаза, снова начинаю накачивать Майку, так хорошо? – хорошо, шепчет она, хорошо, да, хорошо, отпускай – я отпускаю, она всплывает в воздух, переворачивается спиной вниз и повисает, белая и пышная, как именинный торт, украшенный двумя сочными клюквинами, свечи продолжают гореть, и тоска, похожая на черную фасолину, застревает у меня под кадыком, и нечем теперь видеть себя изнутри, потому что именно там, под кадыком, сидит душа, а мечта у меня, говорю я громко, самая несбыточная – я хочу опустить генерала Родина, что? – не понимает палата, отпидарасить его, поясняю я, округлить – и тут все начинают хохотать, сначала робко, потом все громче и громче – и вот уже корчатся, больно, больно, кричит Витька и все равно хохочет, горы – это все, говорит генерал и вдруг делает мне козу, и я заливаюсь счастливым смехом, так щекотно в животе, да перестань же, говорит мама, ты же мужчина, солдат – я моряк, кричу я, я моряк, я моряк, тем более, моряк… мама? – оглядываюсь я, но никого нет, пусто, поземка на плацу, белое на черном, генералы в черной форме и какие-то штатские, но в генеральских папахах, принимают парад, парад меня, я прохожу перед ними строевым парадным шагом, я один, нет даже оркестра, только барабанщик: боммм, боммм, боммм, – и откуда-то скрипка: спит гаолян, ветер туман унес… я хожу по кругу, равнение направо, бесконечно хожу по кругу, это же цирк! – доходит до меня, вот и конферансье: Фил Кропачек, делает, гад, вид, что не знаком: «Весь вечер на манеже коверные Владимир Ленин и Иосиф Сталин!» – буря аплодисментов, Фил, зову я, он незаметно для других машет рукой: сейчас, сейчас, но нет: я падаю, все, говорит кто-то, и запах горящей кошмы наполняет меня, клубясь, как черная кровь в шприце, еще… берег, зеленый песок и оранжевая трава, и кровавые волны с черной пеной на гребнях, и ослепительно-черное солнце в бордовом небе, теперь пой, мать твою, сказал черный, и я запел хрипло: широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек, рек, рек… он дергался уже только от пуль, но я продолжал нажимать на спуск, пока не щелкнул боек… уберите это от меня, брезгливо задергалась биологиня, вы с ума сошли, уберите, кто позволил мучить бедных тварей?! – какое же это мучение, удивился Кол, смотрите, им нравится, а меня снова швырнул на песок, зеленый песок, жар нарастал, и из моря на берег полезли скользкие студенистые черепахи с венчиками щупалец вокруг беззубых ртов, они ползли медленно, но удрать от них было безнадежно трудно, я выбился из сил, бродя между камнями, а камни, поросшие длинными нечистыми волосами, смотрели мне в спину, расслабься, сказала Таня, она провела ладонями по мне, нашла точку, пробила там отверстие и стала всовывать внутрь меня какие-то палочки, горелые спички, кусочки сургуча, а теперь, смотри: она взмахнула рукой, и из меня ударил тонкий хрустальный фонтанчик, она подставила руку под струю, ладонь наполнилась, и она плеснула этой холодно парящей жидкостью себе в лицо, и мгновенно распалась плоть и обнажился череп, потом весь скелет, череп улыбался: превосходно, дорогой мой, превосходно, фонтанчик иссяк, а вокруг того места, откуда он бил, тоже произошел распад плоти, и обнажилось хвостовое оперение мины от полкового миномета, скелет Тани протянул к нему тонкую ручку и стал оперение раскачивать, и с оперением раскачалась муть во мне, не могу больше, простонал я, вот что мешает тебе пройти на ту сторону, сказал скелет и потянул сильнее, и с чавканьем, как из жидкой грязи, из меня вылезла вся мина, за ней тянулись какие-то жилы и студенистые нити, а теперь – давай; Таня, вновь покрывшаяся молодой, нежной, беззащитной плотью, накрыла рукой перламутровый шарик и поднесла его ко рту, и зажала зубами, он светился, и зубы Тани просвечивали жемчужно, а губы – как красное вино, свечение нарастало и тянуло, как высота, и я не удержался на кренящейся палубе и прыгнул ногами вперед, я летел, а шарик увеличивался, увеличивался, становясь сначала диском, потом чашей, потом края его сомкнулись за мной, и я оказался внутри… внутри чего-то, не имеющего аналогов, не имеющего слов для описания, иди, подтолкнула меня в спину Таня, иди и не бойся ничего, и я шагнул в пустоту, Таня подставила ладонь, я ступил на ее ладонь и удержался, балансируя над чем-то, чему нет названия, дальше, сказала она, и я сделал еще шаг в подставленную ею другую ладонь, так я и шел до середины, подо мной с жирным рокотом проворачивалась гигантская воронка, вязкий водоворот, узнаешь, спросил доктор Морита, нет, сказал я, ну, так добавьте ему еще, боль вошла в затылок и стала грубо пробиваться в позвоночник, а я все равно не узнавал, хотя и знал каким-то образом, что это все мне знакомо и было раньше, хотя и под другим именем… но ты же все понимаешь, кричали птицы, они бились в стекла и разлетались кровавыми кляксами, ты же все знаешь, скорей! – а я, хоть убей, ничего не понимал, понимание было рядом, но проникнуть в него было так же безнадежно, как нырнуть в озеро ртути, на дне, на дне, кричали птицы перед смертью, перед ударом, на дне же! – только это могло их спасти, они гибли тысячами, а я все не мог нырнуть, и вдруг огромный чугунный сапог наступил на меня и вдавил в то недосягаемое дно, впечатал в него, и это было так неожиданно и так ужасно, что я закричал… но как-то так получилось, что я, крича, перетек из того, кто слабо ворочался под сапогом, в другого, кто в идиотическом блаженстве парил над зеленым клеенчатым столом, на котором в непостижимом порядке лежали яркие и разноцветные слова и фразы, и невидимые руки задумчиво перекладывали их то так, то этак, и голос доктора Мориты задумчиво произносил то, что было написано, но мое розовое блаженство не позволяло мне ни прочесть, ни услышать, ни понять, что же происходит, ты хоть запомни, сказала Таня, ты запомни, а поймешь ты все потом… и я успел запомнить, прежде чем те же невидимые руки схватили меня, скомкали в снежок и швырнули за окно… я разлетелся в пыль, а мир вокруг меня стал знаком и неимоверно четок: знакомая дорога по дамбе между двух озер, темная, маслянистая вода в озерах – без ряби и без блеска, но под водой что-то движется, мощно и гибко, и я даже знаю, что… и если пройти по дороге, а потом подняться в гору и чуть спуститься по противоположному склону, свернуть вправо и пробраться через плотный колючий кустарник, то можно выйти к этому старому каменному дому с зарешеченными окнами, с забитой дверью, но по скобам в стене можно добраться до карниза второго этажа, а потом по карнизу дойти до того места, где был балкон, и толкнуть дверь, и войти – пола нет, есть только балки, но они широки, и по балкам можно добраться до внутренней лестницы, спуститься на первый этаж, подойти к задвинутой тяжелым засовом подвальной двери, встать напротив и смотреть, как медленно, осыпая ржавчину, отодвигается засов, медленно открывается дверь, открывается, открывается… настежь, и тебя начинает втягивать в нее, мягко, но неодолимо, и это блаженство, блаженство – когда ты подчиняешься и заранее знаешь, что никакого сопротивления быть не может, нет, – блаженство до экстаза, до тяжести в животе, и ты стекаешь вниз по лестнице, марш за маршем, вниз, вниз, дух захватывает от падения, и влетаешь в теплую темную комнату, в скользкую толпу голых людей, тысячи прикосновений рук, губ, грудей, ягодиц, и через минуту перестаешь понимать, где ты сам, а где остальные, а сзади напирают, напирают, а впереди под потолком окошко, и ты выскальзываешь, выныриваешь около него, хватаешься за край и втягиваешься внутрь, там длинный ход, по которому можно только молча ползти, и кто-то ползет впереди, и кто-то подталкивает сзади, дорога у всех одна, и ползешь, выбиваясь из сил, и вываливаешься наружу, не сразу понимая, что произошло, а это – это тот самый перламутровый шар, но до него еще надо доплыть, и плывешь, потому что иначе смерть, и сколько их, которые тонут рядом с тобой, плывут и тонут, тонут, тонут один за другим, но вот – дотрагиваешься рукой до светящейся, ледяной на ощупь поверхности – и намертво примерзаешь к ней, и видишь, как становится ледяной твоя рука – по локоть, по плечо, выше, выше – доходит до сердца, и сердце останавливается на полуударе, и перед глазами вспыхивает что-то черное, с миллионом золотых полосок, а потом сменяется черным же небом, ледяным черным небом с вмерзшими в него звездами, но это только полнеба, понимаешь ты, а еще полнеба скрыты землей под ногами, никогда не увидишь всего, никогда, а может быть там, где ты ничего не видишь, и происходит главное, главное и страшное, но вот меняется что-то, исчезает, небо становится старым и дряблым, морщится, опадает, обнажаются пружины и зубчатые колеса, еще немного – и они тоже распадаются в прах, и ржавая поземка летит над призрачной землей, и я, маленький и голый, замерзший, синий, дрожащий, делаю свой первый шаг, потом еще один, потом еще, еще – и иду куда-то, потому что всегда, когда тебе все равно, идти или стоять на месте, то лучше уж идти… Без времени. Глатц.