– Да за что же, за что? – повторяла, дрожа и ломая руки, потрясённая рассказом отца девочка. – Ах, скверные люди!.. Какие они злые!.. Иди, папа, к царю – проси за бедного…
– Слышишь, Василий Яковлевич? – произнёс, прижимая дочь к груди, Ломоносов. – Слышишь?.. дети вопиют!.. А они ведь увидят царствие небесное!..
– Я поеду в Шлиссельбург, к приставу Чурмантееву! – сказал, отирая пылавшее лицо, Мирович. – Что бы ни случилось, а я проникну туда; авось что-нибудь проведаю и о бедном, забытом всеми затворнике… Генералов, вон, даже фельдмаршалов туда не пускают… ну да посмотрим – была не была…
– Эхма, стар становлюсь, а то бы и я с тобою покатил, – произнёс Ломоносов. – Погоди, не отыщу ли какой-нибудь подходящей тебе в оном любовном деле протекции…
Ломоносов не мог оказать пособия Мировичу. Выручил последнего знакомец Григория Орлова, князь Чурмантеев, к которому тот с товарищами собирался в памятную кутёжную ночь доигрывать в карты. Этот Чурмантеев был отцом пристава шлиссельбургской тюрьмы. Мирович добыл от него, через Орлова, письмо к его сыну Юрию Андреичу, справил себе на выигранные деньги полное обмундирование, по новому прусскому образцу, нанял чухонскую тройку и поехал в Шлиссельбург. Приятель Ушаков оказал ему при этом случае другую услугу, достал ему рекомендацию к коменданту Бередникову, с племянником которого оба они служили в последнюю прусскую войну.
Шестьдесят вёрст берегом Невы, а потом лесными, глухими просёлками мелькнули незаметно. Некоторые сведения, переданные камер-лакеем Касаткиным, сильно смутили Мировича. Тот, между прочим, сказал:
– Как было не уйти барышне? За нею здесь так гонялись, что другая, не токма в Шлюшин, на край света бы ушла…
– Боюсь я за тебя, боюсь, – толковала, провожая с Ушаковым Мировича, всё узнавшая от него Филатовна.
– Но чего вы, смешно, право, боитесь?
– Да ведь я же видела, Василий, сказываю тебе, как полосовал кат на Сытном рынке – за эвтого за самого, за Иванушку, – первую статс-даму, Наталью Лопухину[189], а с нею писаную красавицу Анну Бестужеву… Ой, смертный страх и вспомнить!.. Бил тройчаткой в клочья тело, рассекал в кровь спины, тянул клещой изо ртов, при всём народе, языки… Куда едешь? опомнись…
– Бог с вами, что вы, не бойтесь; не те нынче времена, – сказал Филатовне Ушаков, – вернётся с несомненным успехом, свадебку сыграем…
– Тебе всё свадьбы, шилохвост, блюдолиз! – огрызнулась Бавыкина.
Была суббота в конце четвёртой недели великого поста.
Мирович всё это хорошо помнил, так как отлучка из Петербурга ему была разрешена только до Пасхи, на первый день которой император собирался перейти в новый, оконченный постройкой Зимний дворец, и всем находившимся в столице офицерам был объявлен приказ явиться в тот день ко дворцу, на вахтпарад.
Отпустив чухонца, Мирович переночевал в Шлиссельбурге, на постоялом, побродил по городу и по берегу Ладожского озера, а когда стало смеркаться и в крепостной церкви зазвонили к вечерне, он прошёл по льду к крепости. Здесь у ворот Мирович объявил, что привёз письмо коменданту и приставу Чурмантееву. Его впустили в крепость. Он взглянул на церковь.
«Спрошу кого-нибудь из богомольцев, как лучше пройти к князю», – подумал он, всходя на паперть.
В мягком мглистом воздухе ещё морозило, но уже слышалась близость недалёкой весны и тепла.
VII
В ШЛИССЕЛЬБУРГЕ
Вечерня кончилась. Богомольцы стали выходить из церкви, горожане – к воротам, гарнизонные обыватели – по разным углам крепости. Мирович обратился к священнику.
– Письмо к Юрию Андреичу? – ласково спросил его плотный, рябой и белолицый, с тёмно-русой бородой, отец Исай. – От родителя, сударик, изволили доставить?
– Точно так-с; комиссия от его отца – лично отдать.
Священник пожевал губами, погладил пушистую бороду. Он был большой добряк, но лентяй невообразимый; день-деньской лежал у себя на диванчике, даже иной раз лёжа и пищу принимал от столь же ленивой, добросердечной и располневшей дочери. А когда жил он в селе, до перевода в крепость, то ни плетня, ни канав не было у его двора, сарай много лет стоял без крыши, и лошадёнки с коровой пребывали на привязи на открытом воздухе либо мыкались по соседним дворам. Его и самого звали там «поп-мытарь».
– Видите ли, как бы вам, то есть, – в раздумье произнёс отец Исай, косясь в глубь двора, – князь наш болен теперь, да и живёт он не здесь, не с нами со всеми, а в отдельном доме, за тою – вон видите – особою стенкой, за мостом… Эвось, макушечка-то… тёмной крыши макушечка… видно вам?
Отец Исай придержал рясу на правой руке, кашлянул и указал на башню поверх высокой стены, замыкавшей особо ограждённое место в левом углу крепостного двора.
– Как же быть? – произнёс Мирович.
– Да вам очень, тово… нужно? – спросил, поглядывая мягкими, сонными глазами в лицо Мировича, священник.
– Ещё бы… затем и ехал! издалёка-с!.. дело нетерпящее… и с племянником коменданта в походе был… нельзя ли, батюшка, как-нибудь?
– Вот-вот… а ведь и не удастся, не удастся, пожалуй! – сказал, опять задвигав губами, отец Исай. – И ворота скоро запрут… и всё! оно, если хотите, вольготнее у нас нынче стало… вот и я в крепости теперь, а не в городе живу… только всё ещё, ой, как строго… Из Питера прибыли?
– Из Питера…
– И будете недовольны!.. а-а? сколько ехали!.. Разве вот что-с, заверните-ка сюда… Это, вот, за комендатскими, мои келейки. Обождите; попробую, снесусь цидулочкой с князем. У нас с ним частые передачи. Его гувернёрка и моих подросточков в бурсу теперича готовит; сойдутся – чистый пинцыон… Третий месяц уже этак-то живём; прежде не то было. Отслужил службу, да и за ворота в Шлюшин… а теперь слободнее, при государе-то Петре Фёдоровиче!.. пожалуйте-с.
Священник провёл Мировича к себе, усадил его, а сам вышел отправить обещанную цидулку к Чурмантееву.
– За письмом от князя пришли-с, – погодя, сказал он Мировичу.
Он отворил дверь в боковую, внутреннюю горницу. Мирович вошёл туда. Там, лицом к окну, залитому блеском заходящей зари, стоял княжеский посол. Мирович вздрогнул, попятился: перед ним была Поликсена.
Отец Исай увидел, как офицер и девушка смешались, как в лицах их изобразилось недоумение и радость и как первый – горячо, вторая – растерянно протянули друг другу руки и несколько мгновений молчали, глядя друг на друга.
«Вот оно что! влюблённые, сиречь, пташки! тайная встреча! – подумал священник, отступив за порог и притворяя за собою дверь. – Чего не бывает! и в нашей трущобе свет жизни взойдёт: Ревекку открывый, Исааку уневестивый… Исайя, ликуй!».
– Какими судьбами? вот нежданно! – вся вспыхнув и через мгновение побледнев, произнесла Пчёлкина, в загорелом, сдержанном и мужественно-погрубевшем воине узнавая черты когда-то застенчивого, робкого и до глупости влюблённого в неё кадета. – Откуда Бог принёс?
– Из армии, вас видеть жаждал! – ответил Мирович. – Всё бросил, службу…
– Узнали?
– Вас-то?
Мирович не сводил тихо-радостных, сыпавших искры глаз с Поликсены. Она, опустив руки и, по привычке, слегка склонив голову, вполоборота, с улыбкой, как бы что-то обдумывая, глядела на него.
– Нет больше вашей пастушки, – тихо сказала она, шутливо хмуря брови, – не та, не та… Не правда ли? Унесло время… Зачем приехали?
– Всё в вас то же, полноте! не изменились вы! – ответил Мирович. – Я только не выполнил завета… Не стал ни знатней, ни богаче. Только вас зато, видите, не забыл… чуть вырвался, приехал. Отчего вы не писали? отчего вдруг замолкли? Или ещё больше помучить хотели?
Поликсена усадила гостя рядом с собой, ещё раз взглянула на него, ласково улыбнулась. Он сообщил ей о письмах к Чурмантееву и к коменданту Бередникову.
– Вот как устроил, – заключил он.
– Ну, можно ли, – сказала она, – какое детство! из-за меня ехать, бросать дело. Стоило ли того! А сколько событий с нашей разлуки, сколько перемен!
189
Известное лопухинское дело было ложным. Суть его заключалась в следующем: поручик кирасирского полка, курляндец Бергер, человек низкой души, получил приказ сменить офицера, состоявшего при графе Левенвольде в пермской губернии, в Соликамске.
Лопухина, узнав о новом назначении Бергера, просила его через сына своего по прибытии на место передать поклон арестанту.
Бергер, искавший случая как-нибудь отделаться от неприятной командировки, явился к Лестоку, получил от него обещание быть оставленным в Петербурге и предал Лопухину.
Никакого заговора не было, но именно так представил дело в своём доносе императрице Лесток. Красавица Лопухина пострадала по доносу, точнее сказать, по навету.