Впрочем, доказательством тому служит то, что ты же стал сильным человеком!

Знаешь ли ты, что я часто тебе завидовала? И даже злилась на тебя за твою силу характера! Твой взгляд всегда немного пугал меня, потому что я опасалась прочесть в нем иронию или жалость.

Теперь я знаю, что ошибалась. Это как с папой, которого я теперь вовсе не нахожу смешным. Конечно, его жизнь однообразна, но не больше, чем у тех, кто ходит на службу и возвращается в строго определенное время.

Даже мама подыскала себе безобидное увлечение…

Во всей этой довольно гнусной истории есть только одна виноватая. Это я.

Мне случалось порой так думать, но следом за этим я тут же отводила себе красивую роль.

Перейдем к делу. Думаю, тебе следует отдать мою гитару, коль скоро ты сам на ней не играешь, кому-нибудь, кто не может себе позволить такую покупку.

Отдай также мои лыжи и коньки. Я рассчитываю на тебя.

Мне бы хотелось, чтобы в доме не сохранилось ничего из принадлежащих мне вещей. Я не люблю воспоминаний. К счастью, меня не слишком часто фотографировали. Погоди-ка! Вот тебе еще один пример неверного толкования. У Эмильенны была куча ее фотографий во всех позах. Ее снимал отец.

Я сказала себе, что Эмильенна красивая, вот потому-то ее так часто и фотографируют. Ну а я некрасивая, я это знаю, и никому, в том числе и тебе, не приходило в голову сделать мой портрет.

Я провела четыре дня в размышлениях о себе самой — так что у меня от этого кружилась голова. Ты ведь знаешь, я не мечтательница. И не романтик.

Я, скорее, склонна трезво смотреть на людей и на вещи.

По-моему, я нашла дефект в своей броне. Это моя неспособность к общению.

Я писала тебе об этом в своем лозаннском письме? Вполне возможно. В таком случае прошу меня извинить.

В коллеже, как и в твое время, делились на группки. Случалось, меня принимали в какую-нибудь из них. Меня всегда очень хорошо встречали. Две-три недели, а порой и дольше, все шло хорошо. Меня находили приятной и гораздой на интересные выдумки.

Затем, безо всякой видимой причины, я начинала чувствовать себя чужой среди своих подруг. На меня как-то странно поглядывали. Всегда находилась хотя бы одна, которая спрашивала:

— Мы тебе что-нибудь сделали?

— Нет. А почему такой вопрос?

— Потому что ты уже не прежняя. Ты почти не смотришь в нашу сторону.

Сразу после уроков — уходишь, и у тебя всегда находятся причины, чтобы не идти к той или иной из нас…

Это верно. Это даже верно и в отношении окружающей меня обстановки.

Случается, я останавливаюсь на краю тротуара и спрашиваю себя: «Что ты здесь делаешь?»

Вот в такие-то моменты у меня и начинается головокружение. Мне кажется, что меня шатает и я вот-вот упаду. Еще немного — и я обращусь к какому-нибудь прохожему:

— Мсье. Не могли бы вы проводить меня домой? Мне нехорошо.

Все это тебе известно, и ты часто утверждал, что это мои домыслы. Доктор Вине тоже так считал, но все же прописал мне болеутоляющее.

Если у меня какая-то болезнь, почему же мне этого не говорят? Возможно, это развеяло бы тревогу, в которой я живу.

Да, кстати, здесь в Париже я в десять раз больше ходила пешком, чем делаю это в Лозанне, и я не почувствовала усталости. Сейчас, когда я тебе пишу, у меня не болит голова. У меня ничего не болит, и я могла бы писать тебе не один час.

Кажется, мне еще так много надо сказать. Очень скоро я уже не буду больше говорить. Общение с себе подобными окончательно прервется. С себе подобными?

Надеюсь — желая им добра, — что они на меня не походят. Вероятно, я не единственный образчик данной разновидности, но другие нам неизвестны.

Ладно! Мне надо решиться расстаться с тобой. По-моему, в последний момент я буду думать именно о тебе. Ты тоже вспоминай обо мне иногда, хорошо?

Мне бы хотелось оказаться сейчас рядом с тобой и чтобы ты крепко прижал меня к своей груди, рассеянно гладя меня по голове, как ты порой это делаешь.

Видишь, я уношу с собой хорошие воспоминания.

Я не перечитываю то, что написала. Извини за ошибки и повторы, если они есть. А также извини за прожженное сигаретой пятно.

Если доктор Вине заговорит с тобой обо мне, скажи ему, что я дошла до трех пачек сигарет в день и постепенно пристрастилась к джину.

Чао! Крепко-крепко целую тебя. Прощай, старина Боб.

Твоя Одиль».

Какое-то время она сидела, глядя в пустоту, затем добавила ниже своей подписи:

«Р.S. Так же как и в случае с первым, прошу тебя не показывать это письмо папе и маме. Мне бы хотелось, чтобы все, что там говорится, осталось между нами, и чтобы никто другой этого не знал. Спасибо».

Она написала на конверте фамилию брата, а на месте адреса указала отель «Меркатор» на улице Гей-Люссака. Затем добавила: «Срочное».

Она порылась у себя в сумке, достала оттуда мелочь и положила ее на письмо. Затем вспомнила, что еще не заплатила за номер.

«Мадам, Прошу извинить меня за причиненное Вам беспокойство. Двести франков пойдут на оплату гостиничного номера и понесенных Вами расходов.

Вы были очень любезны, и я Вам благодарна за это».

Она положила под эту записку две банкноты и встала. Она закончила. Затем подошла к окну, из которого ей была видна улица — чуть в дымке из-за муслиновых занавесок.

Такой же-с теми же звуками, с теми же человечками на тротуарах — будет эта улица и завтра, и послезавтра, и еще многие многие годы.

Она закурила сигарету и твердым шагом направилась в ванную комнату, там она перелезла через край ванны.

Ей пришлось оттуда вылезти, так как она забыла на столике лезвия. Она взяла одно из них, села в воду и вытянула ноги.

Дым от сигареты лез в глаза, заставляя ее моргать. Ей не было страшно.

Она сохраняла спокойствие. Еще раньше она пообещала себе принять на всякий случай две-три таблетки снотворного, но они ей были не нужны.

Она нашла вену у себя на запястье и сделала бритвой длинный надрез.

В комнате кто-то был, какой-то человек — он что-то делал с ее рукой, и от него сильно пахло табаком. Она удивилась, что еще жива, и в конце концов приоткрыла веки.

Высокий молодой человек, рыжий, с лицом и руками, усеянными веснушками, был занят тем, что затягивал у нее на предплечье жгут. Вода в ванной, где она так и продолжала лежать, была слегка подкрашена розовым, и при виде этого у нее подступила к горлу тошнота.

— Что вы тут делаете?

— Вы же видите. Накладываю жгут. Ничего не бойтесь. Это чистый платок, я сходил за ним к себе в номер. Ваши чересчур маленькие.

Его кожа походила на кожуру апельсина, а глаза были голубыми.

— Как вы здесь оказались?

— Услышав ваш зов…

— Мой?

Он закончил возиться со жгутом и наложил еще временную повязку.

— Не хотите ли вылезти из воды… У вас есть домашний халат?

— Да, в чемодане.

Он заметил висевший за дверью купальный халат и протянул его ей.

— Держите! Наденьте это.

На его лице ничего нельзя было прочесть.

— Как я позвала?

— Вы испустили пронзительный крик, а поскольку меня от этой комнаты отделяет лишь простая перегородка, я понял, что это был крик отчаяния. Я опасался, что найду дверь запертой на ключ, но это оказалось не так. Вы были без сознания. Я побежал к себе в номер за чистым платком и зубной щеткой, которую использовал вместо деревянной палочки, чтобы закрутить жгут.

— Я хотела умереть.

— Я допускаю, что вы так глубоко порезались не ради собственного удовольствия.

— Порез глубокий?

— Не очень. Когда показалась кровь, вы инстинктивно остановились и закричали. Один-единственный раз. Это был очень пронзительный крик.

— Совсем не помню этого.

Он помог ей выбраться из ванны и протянул белый халат.

— Я не совсем врач, но я на четвертом курсе медицинского факультета и подрабатываю в больнице Кошен. Вам повезло, что сегодня днем мне нужно было закончить одну теоретическую работу. Как вы себя чувствуете?