— Полагаю, на ней были брюки и куртка?

— Да.

— Ты не помнишь, какого цвета были брюки?

— Помню. Цвета ржавчины.

Однако у его сестры была мания носить одну и ту же вещь по две-три недели, и брюк цвета ржавчины, о которых Боб и не подумал, в шкафу не было.

— Будь добра, не говори никому об этом звонке. Ей бы не понравилось, если бы она узнала, что я тебя расспрашивал.

— Чего ты опасаешься, Боб?

— А ты?

— Любопытно, не думаем ли мы с тобой об одном и том же.

— У нее в, голове были мысли о саморазрушении.

— Ты не сообщаешь мне ничего нового. Они были у нее еще в коллеже, но я говорила себе, что это составляет часть персонажа, которого она из себя разыгрывала. Потому что она играла роль. Не всегда одну и ту же. Ей было нужно, чтобы ею занимались. Ей также было нужно, чтобы ею восхищались. И она действительно была умнее нас.

— Твоя мать не может нас слышать?

— Нет. Она собиралась выйти из дома за покупками, когда ты позвонил. Я в доме одна, оба моих брата у соседей. Что ты собираешься предпринять?

— Отправлюсь в Париж. Ты не знаешь, не было ли среди людей, с которыми она общалась в последнее время, таких, кто живет в Париже?

— Я практически ничего не знаю о ее новых знакомых. Родители отпускают меня на вечеринки только при условии, что это происходит у людей, которых они знают.

Какое-то время она была влюблена в него, и они обменялись поцелуями и легкими ласками. В голосе Жанны Дюпре сквозила тоска, как будто ей не удалось его позабыть.

— Удачи тебе, Боб.

— Спасибо, Жанна. Будь счастлива.

Он положил трубку и задумался, кому бы еще позвонить. Все прежние подруги сестры рассказали бы ему меньше, чем Жанна, поскольку Одиль охотно теряла их из виду.

Был один парень, в которого она какое-то время была влюблена. Алекс Карюс, сын доктора Карюса, с авеню де Рюмин. Боб был у него только один раз, и на него произвела сильное впечатление бывшая мастерская художника, из которой его друг сделал себе комнату.

Он позвонил ему, удача-тот оказался на месте.

Правда, Алекса видели на улицах города главным образом вечером и поздно ночью.

— Это Боб.

— Боб Пуэнте?

— Да.

— Что с тобой сталось и чему я обязан твоим звонком? Уже целых три года, как мы не виделись.

Ему было девятнадцать, как и большинству друзей Одиль. Какое-то время в коллеже Бертюзи было в ходу выражение «Банда Одиль». Он тоже бросил учебу. Играл на нескольких музыкальных инструментах и вместе с другими молодыми ребятами сколотил небольшую группу.

— Ас моей сестрой? С ней ты часто виделся?

— Один раз, это было вечером в пивной «Медведь», мы там ели раклет, я и несколько моих дружков. Она тоже там сидела и ела, одна, за другим столиком.

Я пошел и пригласил ее за наш столик, но она не захотела.

— Какая она была?

— Довольно неприятная. Я спросил у нее, по-прежнему ли она играет на гитаре, так как она могла бы присоединиться к нам. Не скажу, чтобы мы были великолепной группой, но нам несколько раз выпадал случай играть на публике, и одна солидная женевская фирма пообещала записать с нами пластинку. Она ответила, что уже больше года не притрагивалась к гитаре.

— Это все?

— Меня ждали приятели. Мне не о чем было с ней говорить.

«Чао!»

«Чао!»

Она ушла чуть позже, одна, в ее походке чувствовалась какая-то усталость…

— Спасибо, старина.

— Почему ты задаешь мне эти вопросы?

— Потому что она уехала в Париж, никого не предупредив.

— У нее уже давно была в голове эта идея. Когда мы говорили о будущем, речь неизменно заходила о Париже. Она не понимала, как можно жить в Лозанне, и на тех, кто намеревался здесь остаться, смотрела с некоторой долей презрения.

— Спасибо. Извини, что побеспокоил.

— Через четверть часа я жду приятелей для репетиции.

— Твой отец не жалуется на шум, который вы устраиваете?

— Я в другом конце квартиры.

Он положил трубку и огляделся вокруг. Это была самая темная комната в доме, и Одиль была недалека от истины, говоря, что тут невесело.

Их дед Урбен Пуэнте был в течение тридцати пяти лет профессором права.

Дом, который теперь занимала их семья, принадлежал ему. Отец с матерью обосновались здесь по настоятельным просьбам профессора, когда тот овдовел.

У него были красивые волосы, аккуратно подстриженная борода, поначалу светло-серая, затем белая и блестящая. То, что сегодня служило большой гостиной, когда-то было его кабинетом и библиотекой. И здесь тоже часть стен покрывали деревянные панно, а то, что оставалось, было оклеено тиснеными обоями, имитировавшими кордовскую кожу.

В книжных шкафах, поднимавшихся от пола до потолка, хранились тысячи книг и переплетенных журналов, и никому никогда не пришло в голову прикоснуться к ним.

Урбен Пуэнте, бывший в этих местах уважаемой фигурой, умер десять лет назад, а отец Боба, вместо того чтобы занять его место в кабинете, продолжал работать в своей мансарде, считая ее для себя более подходящей.

Дверь отворилась. Вошла Матильда и раздвинула столик для бриджа, затем направилась к одному из шкафов взять карты и жетоны.

— Боб, что ты здесь делаешь?

— Я звонил.

— Ты что-нибудь узнал?

— Ничего интересного. Только то, что она уже давно подумывала об этом отъезде.

— Ты едешь в Париж?

— Пойду наверх, поговорю об этом с отцом.

— Где ты собираешься ее искать среди миллионов людей?

— У нее там есть по меньшей мере один друг или, вернее, это некто из моих друзей, за которым она ухаживала. У нее еще есть подруга Эмильенна, адрес которой мне известен. Наконец, ведь существует же полиция…

— И ты бы, не колеблясь, сообщил о ней в полицию?

— Да. Тебе я могу это сказать: я боюсь за нее.

— Я тоже. Бедная лапочка! Ты ведь знаешь, это не ее вина.

— Очень хорошо это понимаю и чувствовал бы себя спокойнее, если бы удалось ее отыскать.

Несколько мгновений спустя Боб постучал в дверь мансарды.

— Входи! — услышал он.

Должно быть, отец узнал его шаги на лестнице. Он тоже носил бороду, но рыжую, небрежно подстриженную. У него были кустистые брови, а из ушей торчали пучки волос.

Он сидел за огромным столом — обычным, а не письменным, — который всегда был завален книгами, журналами, тетрадями с записями.

Можно ли было говорить о том, что его профессиональная жизнь не состоялась? Когда он сдал экзамены на кандидатскую степень по истории, он, вероятно, подумывал, с одной стороны, о профессорстве, с другой стороны, об исследовательской деятельности.

Познал ли он разочарование или же решил избрать самый простой путь?

Он писал толстые труды, которые вырывали друг у друга парижские издатели, так как все его сочинения распродавались внушительными тиражами. Он писал в среднем по одной книге в год, тщательно отбирая тему, чтобы заинтересовать широкую публику.

Собственно говоря, это нельзя было назвать романизированной историей, скорее, это были незатейливые истории. Например, он воскрешал малоизвестный заговор или давал исчерпывающий список любовниц какого-нибудь короля, известного деятеля.

Он писал крупным разборчивым почерком, твердым и без следа нервозности или усталости. Он знал количество страниц, которые ему нужно было ежедневно исписывать, и старательно делал это, поощряя себя каждый час стаканом красного вина.

— Ты хочешь поговорить со мной о своей сестре?

— Не только о ней.

— Есть вещи, о которых ты предпочел бы не говорить в присутствии матери?

— Да. Это довольно серьезно. Одиль грозится уничтожить себя, и я думаю, что сейчас она на это способна.

Отец протянул руку.

— Дай мне прочесть ее письмо.

— Я его уничтожил.

— Почему?

— Потому что в нем были слишком личные вещи.

— Полагаю, там говорилось о твоей матери и обо мне?

Боб очень любил своего отца и мог бы стать ему другом, если бы в чересчур налаженной жизни Альбера Пуэнте осталось место и для него. Под грубоватой внешностью отца скрывался острый ум, но он демонстрировал его лишь в нужных случаях.