Народа в ресторане было немного, и я уселся у окна, рядом с огромной, просто ужасающей своими размерами вазой, вознесенной на подоконник, по-видимому, подъемным краном. Официанта не было, и я пока занялся разглядыванием посетителей. Молодые люди ласково журчали с девушками о чем-то неповторимом, уныло разжевывали свои шницели командированные, веселилась на всю катушку компания иностранцев, судя по красным затылкам и огромному количеству пива — немцев.
Пришел официант. Быстро записал заказ и спросил:
— Что пить будем?
В глазах у него была твердая решимость, как у опытных медсестер, которые уже привыкли к постоянным отказам больных пить совершенно необходимый для них рыбий жир, и, сколько бы они сейчас ни откручивались, на этот раз номер не пройдет — выпьют как миленькие! Я понял, что и мне не миновать сегодня этой чаши в прямом смысле, и сказал трусливо:
— Да, коньячка граммчиков двести, пожалуй, — хотя пить совсем не хотелось.
Я смотрел на иностранцев и раздумывал, почему же не появился с заявлением о пропаже владелец чемодана. Интересно было бы знать, что он делает сейчас. Едет куда-то из Москвы в поезде. Или, наоборот, приехал и, может быть, даже живет в этой гостинице и сидит, трескает пиво вместе с этой компанией. Только вряд ли. Если бы он приехал, то уже обязательно хватился чемодана. Жалко, что Сашка задержал Батона перед вечером — даже позвонить было некуда… Очень есть хочется. Я неожиданно подумал, что Батон тоже голодный — его доставили в камеру предварительного заключения уже после раздачи ужина. И почувствовал от этого какое-то дурацкое злорадство. Нечего было воровать, а надо было заниматься каким-нибудь тихим почтенным трудом, иметь семью и диетическое питание — у него от бурно прожитой жизни наверняка больные печень и желудок. Вот если бы Батон был не вором, а приличным человеком, то у него — я это точно знаю — под диваном обязательно стояли бы войлочные тапки за четыре рубля. Но у Батона нет тапок, потому что он вор, и ему надо все время ездить, бегать, скрываться, и тапки для такого дела совсем неподходящая обувь. А вот почему, интересно знать, у меня нет войлочных тапок?.. Я, наверное, еще долго размышлял бы над всей этой ерундой, но официант принес еду. Он меня явно не уважал и не старался скрыть этого — воспитанный человек не станет в двенадцатом часу есть борщ. Но, во-первых, я вообще люблю борщ, а во-вторых, я точно знаю, что человек за обедом должен есть одно горячее жидкое блюдо. Это я прочитал в замечательном журнале «Здоровье», где в разделе «Полезные советы» есть масса подобных откровений. Поэтому я решил съесть свой борщ во что бы то ни стало. И кроме того, я не виноват, что мой обед так запоздал.
Но поскольку я верю в судьбу, то считаю, что не только у людей, у вещей тоже есть своя судьба. Так вот, если можно борщ считать вещью, то у него была судьба остаться несъеденным. Кто-то негромко сказал:
— Стас. А, Стас?..
Не оборачиваясь, я уже знал, кто это стоит у меня за спиной и ласково смотрит мне в затылок, и борщ стал горьким, а может, кислым или сладким, не знаю, не помню, просто он исчез, я забыл о нем вместе со всеми прекрасными советами из журнала «Здоровье», как забыл про некормленого Батона и неведомого мне владельца чемодана, потому что этот хрипловатый низкий голос и ласково неуверенное «А, Стас?» могли принадлежать только одному человеку на свете. Человеку, с которым мне совсем и никогда не нужен уют и обывательское спокойствие и не нужна квартира с мягким диваном, под которым стояли бы войлочные тапки, потому что, когда мы вместе, мне просто некогда думать обо всех этих глупостях, потому что до сих пор это единственный человек на всей земле, с которым я бы хотел быть всегда вместе, и ни годы, ни боль, ми множество других встреченных мной людей ничего не могут изменить и исправить. Так уж получилось, и, видно, ничего и никогда тут не изменить и не исправить.
Не оборачиваясь, я кивнул, проглотил ложку безвкусного, как горячая дистиллированная вода, борща и сказал негромко и бесцветно:
— Конечно, я. Кто же еще. Садись…
И даже не удивился исключительной глупости своего ответа — будто мы каждую ночь обязательно встречаемся в ресторане гостиницы «Ленинградская» и последний раз виделись как раз вчера. Нет, не удивился — эта женщина обладала редкой способностью заставлять меня вести себя так, как я никогда и ни с кем себя не веду.
Она села на стул, положив удобно ногу на ногу, и со своим обычным ласковым и чуть плутоватым выражением заглянула мне в лицо:
— Ты устал? Или расстроен? А, Стас?
Я отодвинул тарелку с опостылевшим мне борщом и, не глядя на нее, сказал:
— Нет. Я очень люблю по ночам есть борщ. Обычно это занятие поглощает меня полностью.
Она положила мне на руку свою ладонь, и я подумал, что в жизни я могу подготовиться к встрече с тысячью Батонов, и все меньше на свете людей, для которых я щенок, но вот есть же человек, живущий от меня в двадцати минутах езды, с ним в любой момент можно созвониться по телефону, и раз-два в год мы видимся, но перед которым я всегда щенок, никогда не готовый к встрече. Потому что, когда она кладет свою ладонь мне на руку, меня охватывает какое-то сладкое сумасшествие, и я забываю, что сто раз давал себе клятву презирать ее, ненавидеть, не уважать, не любить, не помнить, и мне хочется бесконечно продлить это мгновение, когда она сидит рядом со мной, ласково улыбается и держит меня за руку…
Я осторожно высвободил руку из-под ее ладони и понял, что получилось это смешно и некрасиво, и, чтобы как-то скрыть смущение, взял со стола графинчик:
— Тебе коньяка налить?
Она молча кивнула и, хотя по-прежнему я не смотрел на нее, понял это, угадал, как я всегда угадывал смысл ее молчаливых жестов, точно узнавал ее присутствие у себя за спиной.
— Ты с работы? — спросила она.
— Ну что ты! Сегодня же суббота, я не работаю, — неуклюже соврал я, лихорадочно придумывая, где бы это я мог быть вечером в субботу, откуда ушел в ресторан есть борщ. Дело в том, что мне ужасно не хотелось выглядеть в ее глазах каким-то зачуханным и голодным, ведь каждый голодный человек выглядит немного несчастным, тем более мне очень не нравится выглядеть несчастным, особенно перед ней.
Но придумывать ничего не пришлось, потому что она наклонилась ко мне и быстро провела рукой по боку пиджака, нащупала пистолет в полукобуре на поясе и засмеялась:
— Эй ты, врунишка! Я тебе тысячу раз говорила, что ты не умеешь врать, лучше уж и не учись. А кстати, как же ты на работе-то? Ведь тебе, наверное, надо уметь ловко обманывать своих жуликов…
— Нет, они мне и так верят, — усмехнулся я.
— Но если им говорить всю правду, то ты ведь и не докажешь, что они жулики, — удивилась она.
— Я могу просто не говорить им всю правду, — пожал я плечами, — я ведь могу о чем-то просто не говорить.
— Правильно, — весело сказала она. — О чем-то не говорить всегда лучше.
— Угу, — кивнул я, — мне это уже давно понятно. Давай выпьем.
— Давай.
Мы чокнулись, и я первый раз взглянул ей в лицо, и, как всегда, во все эти долгие годы, екнуло сердце, потому что если бы я верил в бога, то подумал бы, что это лицо — крест моих человеческих исканий, вечной неутоленности, приговор пожизненного подчинения человеку, которому все это совсем не нужно. Не виделись мы больше года, но она совсем не изменилась, как, в общем-то, не изменилась за те десять лет, что я знал ее. Может быть, я совсем не способен оценивать ее объективно, но мне кажется, будто и сейчас ей нельзя дать больше двадцати — двадцати двух лет, хотя ей столько же, сколько мне.
— А за что мы будем пить? — спросила она.
— За что хочешь. Это не имеет значения. Вообще, все это не имеет значения.
— Нет, имеет. Это вроде знака уважения или ритуала воздания небольших почестей. Давай выпьем за тебя…