Робби, в свою очередь, описывал ей учебный плац, стрельбище, тренировки, «авралы», казармы. Офицерская служба была ему заказана, что скорее радовало, поскольку среди офицеров рано или поздно непременно сыскался бы кто-нибудь, связанный с его прошлым. Среди рядовых же он мог сохранять анонимность, к тому же оказалось, что пребывание в тюрьме даровало и некоторые преимущества. Он обнаружил, что может легко приспособиться к любому армейскому режиму, не боится никакой проверки правильности укладывания вещмешка, умеет аккуратно заправлять постель. В отличие от товарищей он и еду находил не такой уж отвратительной. Как бы Робби ни уставал, дни казались разнообразными. Марш-броски по пересеченной местности доставляли ему удовольствие, которое он старался скрывать от других новобранцев. Он поправился и набрал силу. Образование и возраст немного вредили ему, но это компенсировалось тюремным опытом, так что никаких стычек ни с кем у него не было. Напротив, его считали старым, умудренным зеком, который знал «их» как облупленных, и в то же время он был незаменим при заполнении всевозможных анкет. Так же, как Сесилия, Робби ограничивался в посланиях описанием текущих дел, перемежая их рассказами о происшествиях или забавными анекдотами: о новобранце, явившемся на плац в одном ботинке, о случайно забежавшей в казарму обезумевшей овце, которую никак не удавалось выгнать, о том, как сержанта-инструктора чуть не убило шальной пулей на стрельбище.
Но существовало объективное обстоятельство, общая тревога, о которой он не мог не упоминать. После мюнхенских событий предыдущего года ему, как, впрочем, и всем, стало ясно: война будет. Их готовили целенаправленно и ускоренно, лагерь расширялся, чтобы принять новых новобранцев. Робби пугало не то, что придется участвовать в сражениях, а то, что под угрозой может оказаться их уилтширская мечта. В ответ Сесилия описывала чрезвычайные приготовления, проводившиеся в их больнице, – в палатах устанавливались дополнительные койки, сестры посещали специальные курсы, тренировались в оказании первой помощи при ранениях. Но для них двоих во всем этом оставалось что-то нереальное, далекое. Многие тогда считали невероятным, что это может случиться снова. И они тоже продолжали держаться за свою мечту.
Было и еще нечто, тревожившее их обоих. Сесилия не разговаривала со своими родителями, братом и сестрой с ноября 1935 года, с тех самых пор, как осудили Робби. Она не писала им и не сообщала своего адреса. Известия о семье доходили до нее через мать Робби, которая продала бунгало и переехала в другую деревню. Именно при помощи Грейс она время от времени давала знать своим, что здорова, но не желает поддерживать с ними никакой связи. Леон однажды приехал в больницу, однако она не захотела с ним говорить. Брат прождал за воротами полдня. Выйдя после работы и заметив его, Сесилия вернулась в помещение и сидела там, пока он не ушел. На следующее утро он появился перед ее общежитием. Она проскользнула мимо, даже не взглянув в его сторону. Леон догнал ее и хотел было взять за руку, но Сесилия вырвалась и продолжала идти, всем своим видом давая понять, что не желает с ним разговаривать.
Робби лучше чем кто бы то ни было знал, как она любит брата, как близка она была со своей семьей и как много значили для нее родной дом и парк. Он никогда не сможет туда вернуться, но его тревожило то, что Сесилия жертвует ради него частью своей жизни. Через месяц после начала учебных тренировок он поделился с ней своей обеспокоенностью. Этой темы они касались не впервые, но теперь она решила расставить все точки над i и написала ему в ответ:
Они ополчились против тебя, все, даже мой отец. Искалечив твою жизнь, они искалечили и мою. Они предпочли поверить свидетельству глупой истеричной девчонки. В сущности, они даже поощряли ее, не давая отступить. Я понимаю, ей было всего тринадцать лет, но я ни за что в жизни не захочу больше с ней разговаривать. Что же касается остальных, то я никогда не прощу им того, что они сделали. Теперь, порвав с ними, я начинаю понимать, какой снобизм скрывался за их упрямством. Моя мать была первой, кто осудил тебя. Отец предпочел спрятаться за делами. Леон оказался бесхребетным ухмыляющимся идиотом, который пошел на поводу у остальных. Когда Хардмен решил прикрыть Дэнни, ни один из членов моей семьи не пожелал, чтобы полиция задала ему самые простые вопросы. Тебя сдали. Они не хотели неприятностей. Знаю, может показаться, что я страдаю, но, мой дорогой, это не так. Я действительно довольна своей новой жизнью и новыми друзьями. Теперь я могу свободно дышать. А главное – у меня есть ради кого жить: ради тебя. Если смотреть правде в глаза, выбор у меня один: либо они – либо ты. Как вас можно совместить? У меня никогда не было ни тени сомнения. Я люблю тебя. Я безгранично верю тебе. Ты – самый близкий мне человек, смысл моей жизни.
Эти последние строчки Робби знал наизусть и беззвучно повторял их сейчас, лежа в темноте. «Смысл моей жизни». Не существования, а жизни. Важное различие. И Сесилия составляла смысл его жизни, именно ради нее он обязан выжить. Лежа на боку, Робби смотрел туда, где, как он считал, должна была находиться дверь, ожидая, когда начнет светлеть небо. Нетерпение не давало ему уснуть. Единственное, чего он хотел, – это идти дальше по направлению к побережью.
Дом в Уилтшире их так и не дождался. За три недели до окончания учебы началась война. Реакция военных была автоматической, как захлопывание раковины моллюска. Все отпуска отменили. Чуть позже пришло дополнительное разъяснение: отпуска откладываются. Новые даты назначались, переносились, отменялись/Потом, за двадцать четыре часа до отправления, им выдали проездные документы. В четырехдневный срок они были обязаны явиться в свои части. Прошел слух, что они будут проездом в Лондоне. Сесилия сделала все возможное, чтобы изменить график дежурств, и ей это отчасти удалось. Но в итоге все сорвалось. К тому времени, когда пришла открытка, в которой Робби сообщал о своем приезде, Сесилия уже была на пути в Ливерпуль, куда ее направили стажироваться в оказании помощи при тяжелых ранениях в больнице Олдер-Хей. Прибыв в Лондон, Робби тут же бросился за ней на север, но поезда ходили немыслимо медленно. Все преимущества имели военные составы, направлявшиеся на юг. В Бирмингеме он опоздал на пересадку, а следующий поезд отменили. Нужно было ждать до следующего утра. Полчаса он нервно мерил шагами платформу, не зная, как быть, и в конце концов решил возвращаться. Опоздание к месту службы было серьезным нарушением дисциплины.
К тому времени, когда она вернулась из Ливерпуля, он уже высаживался с корабля в Шербуре, и впереди была самая унылая зима его жизни. Разумеется, они писали друг другу, как расстроены тем, что встреча не состоялась, но она считала своим долгом поддерживать его дух и казаться спокойной. «Я никуда не уеду, – заверила она его в первом же письме по возвращении из Ливерпуля. – Я буду ждать тебя. Возвращайся». И повторила это дважды, чтобы он запомнил. Отныне этими словами заканчивалось каждое письмо Сесилии к Робби во Францию. Были они и в последнем, которое пришло накануне того дня, когда объявили приказ отступать на Дюнкерк.
Для Британского экспедиционного корпуса, сражавшегося на севере Франции, то была долгая и бесславная зима. Ничего экстраординарного не происходило. Солдаты рыли окопы, охраняли подъездные пути и совершали учебные ночные вылазки, казавшиеся фарсом, поскольку пехотинцам никогда не объясняли задачу и у них не хватало оружия. В душе каждый был генералом. Даже рядовые понимали, что войну в окопах теперь не выиграешь. Но противотанковые орудия, которых все ждали, так и не прибыли. У них вообще почти не было тяжелого вооружения. Время проходило в тоске, футбольных матчах между подразделениями и дневных переходах по местным дорогам с полной выкладкой, во время которых оставалось лишь стараться маршировать в ногу и мечтать в такт шагам по асфальту. Робби полностью погружался в мысли о Сесилии, мысленно сочинял следующее письмо, оттачивая фразы и стараясь найти что-нибудь комичное в царящем вокруг унынии.