Должно быть, почувствовать потребность в примирении заставила его первая зеленая поросль вдоль французских тропинок и легкая дымка синих колокольчиков, просвечивавшая меж деревьев в лесу. Он решил убедить Сесилию связаться с родителями. Ей не обязательно прощать их или возвращаться к прежним спорам. Нужно просто написать короткое письмо, чтобы сообщить, где она и как живет. Кто знает, какие перемены готовят им всем предстоящие годы? Робби понимал: если она не примирится с родителями прежде, чем один из них умрет, потом ее замучат угрызения совести. И он себе не простит, что не смог уговорить ее.

Обо всем этом он написал ей в апреле. Ответ пришел лишь в середине мая, когда они уже пятились через собственные линии обороны, незадолго до приказа отступать ускоренным маршем на Дюнкерк. Тогда они еще не побывали под вражескими обстрелами. Это письмо, последнее, которое он получил, перед тем как полевая почта прекратила свое существование, лежало в его нагрудном кармане.

…Я не собиралась говорить тебе об этом сейчас. Все еще не знаю, что думать, и хотела дождаться нашей встречи. Но после того как получила твое письмо, молчание утратило смысл. Первый сюрприз – то, что Брайони вовсе не в Кембридже. Она не поехала туда прошлой осенью. Это меня удивило, поскольку я слышала от доктора Холла, что ее там ждут. Второй – то, что она учится на медсестру в моей прежней больнице. Ты можешь представить Брайони с подкладным судном? Наверное, и обо мне говорили то же самое. Но она ведь такая фантазерка – мы-то это на своей шкуре испытали. Мне жаль больных, которым она будет делать уколы. Ее письмо полно смущения и смущает. Она хочет встретиться. Начинает в полной мере осознавать, что натворила и чем это обернулось. Разумеется, то, что она отказалась от университета, имеет к этому какое-то отношение. Брайони пишет, что хочет приносить практическую пользу, но у меня такое ощущение, что сестринскую службу она избрала в качестве наказания себе. Просит, чтобы я разрешила ей приехать и поговорить. Может, я ошибаюсь, именно поэтому хотела дождаться тебя, чтобы мы вместе встретились с ней, но мне кажется, она готова публично покаяться в содеянном. Думаю, Брайони хочет отречься от своих показаний вполне официально. Вероятно, это невозможно, учитывая, что твоя апелляция была отклонена. Нужно поточнее узнать законы. Наверное, мне придется проконсультироваться у адвоката. Не хочу, чтобы мы питали несбыточные надежды. Впрочем, вероятно, ничего подобного Брайони делать и не собирается или пока не готова. Вспомни, какая она мечтательница.

Я не буду ничего предпринимать, пока не получу от тебя ответа. Я бы не написала тебе всего этого, но ты сам снова поднял вопрос о моем примирении с родителями (я восхищена твоим великодушием), поэтому вынуждена посвятить тебя, поскольку ситуация может измениться. Если закон не позволяет Брайони предстать перед судьей и заявить, что она ошиблась, тогда она по крайней мере сможет поехать к родителям и все им рассказать. А потом пусть они сами решают, что им делать. Сумеют заставить себя написать тебе и подобающим образом извиниться – тогда, быть может, мы попробуем все начать сначала.

Я постоянно думаю о ней. Стать сестрой милосердия, порвать со своим кругом для нее шаг куда более решительный, чем для меня. По крайней мере я отучилась свое в Кембридже, и у меня была веская причина отречься от семьи. У нее тоже, наверное, есть свои резоны. Не стану отрицать, мне это любопытно. Но я жду, мой дорогой, что ты на это скажешь. Да, кстати, она сообщила, что Сирил Конноли, редактор «Горизонта», вернул ей рукопись. Значит, хоть кто-то способен трезво оценить ее извращенные фантазии.

Помнишь ли ты тех недоношенных близнецов, о которых я тебе писала? Младший умер. Это случилось ночью, во время моего дежурства. Мать была в ужасном состоянии. Мы слышали, что отец младенцев – подручный каменщика, и ожидали' увидеть цыплячьего вида мужичка с окурком, прилепленным к нижней губе. Он работал в восточной Англии на подрядчиков, выполнявших военные заказы, строил береговые укрепления, поэтому-то и приехал с опозданием, и оказался очень красивым парнем лет девятнадцати, более шести футов росту, блондином с чубом, ниспадающим на лоб. У него стопа изуродована, как у Байрона, из-за этого его и в армию не взяли. Дженни сказала, что он похож на греческого бога. Как нежно, ласково, терпеливо он утешал жену. Мы все были растроганы. Самое печальное, что ему только-только удалось ее немного успокоить, как закончилось время посещений, пришла старшая сестра и выпроводила его вместе с остальными. Нам осталось лишь собирать осколки. Бедная девочка. Но – четыре часа, и «правила есть правила».

Бегу в Бэлхемское отделение сортировки почты, чтобы успеть отправить это письмо, и надеюсь, что оно уже к концу недели окажется на том берегу Ла-Манша. Но не хочу заканчивать на грустной ноте. По правде говоря, я очень взволнована новостями о сестре и тем, что это может для нас значить.

Меня позабавила твоя история о сержантских клозетах. Я прочла этот отрывок девочкам, они хохотали как безумные. Рада, что офицер связи, обнаружив, что ты владеешь французским, дал тебе соответствующую работу. Почему им потребовалось так много времени, чтобы раскусить тебя? Наверное, ты сам стараешься держаться в тени? Согласна с тобой насчет французского хлеба – после него уже через десять минут снова ощущаешь голод. Много воздуха – и ничего существенного.

Бэлхем не так плох, как я думала раньше, но подробнее об этом в следующий раз. Посылаю тебе стихотворение Одена на смерть Йейтса, которое я вырезала из прошлогоднего «Лондон меркьюри». В выходные собираюсь навестить Грейс, поищу там в ящиках твоего Хауемена. Все, пора бежать. Думаю о тебе каждую минуту. Люблю. Я буду ждать тебя. Возвращайся.

Си.

Он проснулся оттого, что чей-то ботинок тыкался ему в затылок.

– Эй, начальник, вставай и пой!

Он сел, посмотрел на часы. Черный дверной проем амбара чуть посинел. Как выяснилось, он спал всего минут сорок пять. Мейс старательно вытряхнул солому из мешков и демонтировал стол. Усевшись на тюках с сеном, они молча выкурили по первой за день сигарете, а ступив за порог, увидели глиняный горшок, прикрытый тяжелой деревянной крышкой. Внутри, завернутые в чистую муслиновую тряпицу, лежали каравай и большой кусок сыра. Тернер тут же разделил провизию складным ножом на три части.

– На тот случай, если мы разойдемся, – тихо пояснил он.

В доме уже горел свет. Когда они уходили, собаки неистовствовали. Перемахнув через забор, они пошли по полю на север. Час спустя остановились в молодом лесочке попить из фляг и покурить. Тернер сверился с картой. Первые бомбардировщики уже гудели в небе, отряд примерно из пятидесяти «хенкелей» направлялся вслед за ними к побережью. Вставало солнце, облаков почти не было. Идеальный день для люфтваффе. Еще час они шли в полном молчании. Тропы нигде не было, поэтому Робби прокладывал маршрут по компасу через засеянные турнепсом и пшеницей поля, которые топтали коровы и овцы. Вдали от дорог было не так безопасно, как он думал. На одном пастбище Робби насчитал с дюжину воронок; кости, ошметки плоти и пятнистой шерсти были разбросаны взрывной волной в радиусе сотни квадратных ярдов. Но каждый из их троицы был погружен в свои мысли, и никто ничего не сказал. Изучение карты обеспокоило Тернера. Он понял, что до Дюнкерка осталось миль двадцать пять. И чем ближе они будут подходить, тем сложнее будет держаться в стороне от дорог. Все стягивалось к одной точке. Предстояло переправляться через реки и каналы. Пытаться срезать расстояние на пути к переправам значило терять время.

Сразу после десяти они сделали еще один привал, потом перелезли через забор, чтобы выйти на проселочную дорогу, но Робби не смог найти ее на карте. Тем не менее она тянулась в нужном направлении через плоскую, почти лишенную растительности равнину. Прошагав еще с полчаса, они услышали сирену воздушной тревоги милях в двух впереди. Она доносилась оттуда, где виднелась остроконечная крыша церкви. Он снова остановился свериться с картой.