— Принимается.

Вечером следующего дня — четырнадцатого июня — приглашением Константина Константиновича воспользовался только живописец. На семейном совете решили: отказ чреват обидой, осложнением отношений. Елена Ивановна и Юрий Николаевич, сославшись на усталость, остались в гостинице. Их действительно утомил, а Ладу напугал вчерашний «дружеский обед» в отдельном небольшом зале ресторана гостиницы «Метрополь», перешедший в не «менее дружеский ужин». Впервые увидели Рерихи, как гуляют новые хозяева России — с неприлично безобразным изобилием на столе, с хамским обращением с запуганной безмолвной обслугой, со скабрезными анекдотами; а когда окончательно «расковались», начались громкие патриотические и революционные песни «под занавес», который окончательно опустился во втором часу ночи.

Все трое Рерихов заметили, что больше всех пил и ел (не ел — жрал) Генрих Григорьевич Ягода, и по этому поводу над ним подтрунивали даже товарищи по классовой борьбе.

Елена Ивановна шепнула мужу:

— Наверно, у него было голодное детство, и его все обижали.

В Денежном переулке машина остановилась у фундаментального многоэтажного дома с облицовкой из темного мрамора. Долго, не торопясь, поднимались на пятый этаж.

— Лифт на ремонте, — сказал Блюмкин. Но вот и площадка пятого этажа.

— Моя квартира, — сказал Константин Константинович, показав на левую дверь. — Но у меня, честно говоря, там полный…— чуть не сорвалось — «бардак», — беспорядок. — Действительно: минувшей ночью Яков Григорьевич изрядно погулял с двумя приятелями и тремя «ночными бабочками», которых заказали швейцару «Метрополя» еще во время застолья, после того как за галстук было опрокинуто несколько рюмок водки. Истосковался суперагент Лама на «вонючем Востоке» по столичному житью-бытью. — Если не возражаете, Николай Константинович, мы прямо сюда.

И товарищ Владимиров нажал кнопку звонка возле двери напротив его квартиры. На ней красовалась белая эмалированная табличка: «А.В. Луначарский. Народный комиссар по просвещению. Дома по делам не принимает. Все заявления направлять в секретариат Наркомпроса».

Боже мой! Какая простота нравов и патриархальность!..

Но званых гостей Анатолий Васильевич принимал. О визите Рериха он был предупрежден — художника ждали.

Навстречу почетному гостю шел сам хозяин, Анатолий Васильевич, очень большой, усатый, в полувоенном френче, в пенсне, с огромным лбом и белыми барскими руками — его было так же «много», как много ненужных слов в его статьях, претендующих на всезнание и суд в последней инстанции, но особенно в пьесах.

— Здравствуйте, здравствуйте, подвижник вы наш! — И неожиданно живописец был заключен в объятия и прижат к рыхлой груди; френч наркома пах дорогим табаком и стареющим мужским телом. — Прошу сразу к столу, по русскому обычаю.

И действительно, стол был изысканно накрыт и оснащен бутылками с яркими заграничными этикетками.

«Я в „голодной России“, — не без иронии подумал Рерих, — заработаю несварение желудка от переедания».

За столом сидели жена Луначарского Розанель, урожденная Сац, ее сестры Наталья, Татьяна и брат Игорь, работающий в Наркомпросе секретарем главного просветителя советской России, еще какие-то люди — с ними знакомили Николая Константиновича, но имен он не запомнил — зачем?..

Началось типично русское застолье: с тостами, обильным закусыванием, бесконечными речами, разговаривали обо всем и ни о чем, однако центром всеобщего внимания был Николай Константинович — его расспрашивали о житье за границей, о путешествии в Индию (про Трансгималайскую экспедицию, похоже, никто ничего не знал), о его последних живописных работах, о первых впечатлениях от новой, советской родины. Рерих отвечал — интересно, красочно, но осторожно, контролируя себя: как бы чего не сказать лишнего!.. Но эта осторожность не была замечена, а может быть, считалась вполне обоснованной. Во всяком случае, все встречей с великим соотечественником остались довольны, и потом Розанель любила рассказывать, как с Рерихом было интересно и одновременно жутко, как сидел у них в гостиной этот недобрый колдун с длинной седой бородой, слегка раскосый, похожий на неподвижного китайского мандарина.

Повествуя о своих одиссеях, «китайский мандарин» краем глаза видел, что в комнате, заставленной старинной темной мебелью, мелькают и тут же исчезают молодые люди с озабоченными и непроницаемыми лицами, с ними о чем-то коротко шептался Владимиров и тоже мелькал, исчезал, появлялся опять.

Наверно, сосредоточившись на этой публике, живописец догадался бы, откуда эти «мелькающие мальчики», но он отвечал на вопросы, сыпавшиеся на него, и думал о другом.

А «мальчики» представляли здесь ведомство на Лубянке, они работали. В специально оборудованной комнате рядом с гостиной была включена подслушивающая аппаратура: квартира наркома просвещения — по договоренности с хозяевами — часто использовалась таким образом, когда у Анатолия Васильевича появлялись знатные персоны из-за рубежа.

Наконец решено было в «утолении жажды и насыщении утробы», как изящно выразился кто-то из гостей, сделать перерыв. Среди приглашенных оказалась молодая актриса из театра Мейерхольда (ни ее имени, ни ее облика Николай Константинович не запомнил и, вернувшись в гостиницу, рассказывая жене и сыну обо всем, что происходило в доме Луначарского, об этой действительно очаровательной женщине не мог сказать ничего определенного); актриса «дивно», как определил Луначарский, пела русские и цыганские песни и романсы.

Кто-то сел к роялю, начали сдвигать стулья, чтобы разместиться поудобней, и пока длилась эта суета, возле Рериха возник Блюмкин и тихо сказал живописцу на ухо:

— Вам необходимо ненадолго уединиться с Анатолием Васильевичем и обговорить интересующий вас вопрос.

— Какой? — не сразу понял художник.

— Вопрос о вашей встрече с ним и с Чичериным, — Яков Григорьевич выдержал короткую паузу, — для завершения вашей московской миссии.

— Но как это сделать?

— Не беспокойтесь. Нарком в курсе. Все произойдет само собой.

И после русских песен и цыганских романсов «произошло»: к Рериху подошел Анатолий Васильевич и, загадочно улыбаясь, сказал:

— Мне очень хочется показать вам как знатоку Востока коллекцию нэцке. Она у меня совсем невелика, не то, что у Горького, но Алексей Максимович всеяден, — в голосе Луначарского появились ревниво-пренебрежительные нотки, — тащит к себе все, что ни попадя. — А у меня… Сами увидите.

Они очутились в большом кабинете Анатолия Васильевича, впечатление от которого Рерих потом определил одним словом: «дискомфорт», хотя не мог толком объяснить, чем он был вызван.

После осмотра коллекции нэцке, действительно великолепной, состоялся очень короткий разговор, длившийся не более десяти минут. Внимательно выслушав Рериха — с признаками скуки на брюзгливо-сановном лице, — Луначарский тем не менее сказал:

— Это очень, очень интересно. Думаю, в ближайшие дни мы нашу встречу организуем. Вам сообщат. А сейчас идемте к столу, нас уже заждались. Будем пить чай. И я вас попотчую дивными медовыми пряниками, испеченными по суздальскому монастырскому рецепту. Они наверняка еще теплые. Повар у меня отменный.

Судьбоносная встреча произошла в Кремле через пять дней. Елена Ивановна очень хотела присутствовать на церемонии, но пропуск был выписан на одно лицо — Николаю Константиновичу.

Рерих так волновался, что ничего не запомнил: в каком из кремлевских дворцов он оказался, через какие залы его вели… Сопровождающих было трое — один шел с ним рядом, двое позади.

Длинные коридоры со сводчатыми потолками, пустынно, и вдруг он услышал: где-то совсем рядом пропел петух! Слуховая галлюцинация? Наверно. Иначе не объяснить.

Открывается дверь, его пропускают в небольшую комнату. Мягкие диваны и кресла, стол, на котором бутылки минеральной воды, ваза с фруктами, и в хрустальной вазе букет ярко-фиолетовой махровой сирени.

Оба наркома пожимают ему руки.