— Ты могла бы поступить, — сказал Стюарт, пристально на нее глядя. — Но только я бы посоветовал один из новых, более прогрессивных университетов. В Гертоне девушек больше учат ведению домашнего хозяйства и прочей чепухе, чем академическим предметам. А я думаю, что ты могла бы заняться математикой и у тебя бы неплохо все получалось.

Эмма смотрела на него во все глаза. Что она чувствовала? Удивление? Страх? Раздражение? Внутренний отпор? Что бы она ни чувствовала, она разрядилась смехом — рассыпчатым, звонким.

— О, Стюарт, тебе кажется, что ты можешь все. Это одна из самых обаятельных твоих черт, но это также одно из твоих самых раздражающих качеств. Человек не в силах передвигать горы. У меня есть ферма. Я люблю своих овец.

— Как ты думаешь, если бы ты училась в университете, какой предмет ты хотела бы изучать?

Он спросил ее об этом так, словно ни на мгновение не мог предположить, что это более чем фантазия.

— Не математику, — быстро сказала она. Немного подумала, хотя на самом деле все давно для себя решила. — Я хотела бы научиться писать, чтобы лучше излагать свои мысли. Когда-нибудь, может быть, я бы сама написала книгу.

— О чем?

— Не знаю. О чем-то, в чем я хорошо разбираюсь. — И вдруг ей пришла в голову мысль. — О Йоркшире. — Она опустила глаза и рассмеялась сама над собой. — Об овцах и мошенничестве. В этом, кажется, я разбираюсь. — Она покачала головой, словно желала стряхнуть с себя всю эту чушь.

Только потом она поняла, что Стюарту нет особенного дела до Лондона и еще меньше — до его лондонского дома. Место, где он предлагал ей жить, пока она занималась бы в колледже, находилось в самом центре города. Там когда-то жил его отец. Ее даже передернуло от мысли о том, чтобы жить в таком месте. (Под потолком там не осталось следов от дыбы?) При этом Стюарт был совсем не против жить в этом страшном месте. Чтобы ей угодить. Она была тронута. Глубоко. Хотя не знала, как ему сказать об этом, снова не начиная весь этот бессмысленный разговор «о вьющем образовании для Эммы». Поэтому она ничего не сказала.

Но она решила быть с ним милой все оставшееся время, которое им сегодня предстояло пробыть вместе. Стюарт реагировал вежливо, даже с энтузиазмом. Они очень хорошо провели время в музее, где увиделись с юным художником и заплатили ему за те картины, что он принес. Но до того как встретиться с Бейли-младшим, они просто бродили по залам вместе и смотрели на картины. Эмме нравилось в музее — так много красивых картин в одном месте, и вдруг одна словно перевешивает все остальные. Она и Стюарт, не сговариваясь, уселись на одну и ту же скамью и молча смотрели на изображение Христа Эль Греко. Они оба онемели от восторга и шока. А буквально за полчаса до этого на них закатил неудержимый смех, когда они увидели смешного человечка в котелке и с длинным зонтиком-тростью — гвоздем этого лондонского сезона.

Они еще раз переглянулись, улыбаясь друг другу, когда он прошел мимо.

— Umempty-line/aculum <Зонтичное (лат.).>, — сказал Стюарт, отсмеявшись вдоволь.

Эмма зарделась от удовольствия. Ей так нравилось, что Стюарт чуть ли не все знал, как сказать по-русски, по-французски, по-латыни.

Увидев, как ей понравилось это слово, Стюарт сказал:

— Cuniculus.

— А что это значит? — с живостью спросила Эмма.

— Подземный ход, — сказал он с хитрым прищуром и такой усмешкой, что Эмме не надо было объяснять, что это слово как-то связано с сексом. Она отвела глаза.

Хотя любопытство ее только разыгралось. О чем он думал? Кунику... что? Как считалка: «Funiculi-funicula». Попросить, чтобы еще раз сказал? Он не станет. Он действительно не стал ничего объяснять, когда она набралась храбрости и все-таки задала ему этот вопрос несколькими минутами позже. Наверное, это слово не только связано с сексом, но и очень грубое. Стюарт в своем шелковом котелке и с безукоризненными манерами мог говорить самые безумные вещи.

Но он был самым симпатичным безумцем из тех, кого она знала. Безумец ее типа. Им нравилось гулять по залам музея и любоваться картинами в той же мере, в какой хихикать над карикатурными персонажами, явившимися в музей в живом обличье. Создавалось ощущение, что они со Стюартом сделаны из одного теста. В стране, кичащейся своей сдержанностью, они и не думали сдерживать себя ни в чем и были этим счастливы.

Мошенники и ренегаты. Разбойники в душе, даже если один из них заседал в палате лордов. Оба они признавали лишь пределы, которые сами себе устанавливали, и даже эти собственные границы дозволенного были для них весьма зыбкими.

В тот же день Эмма сфотографировалась. Снимок сделал ее приятель. Благодаря его искусству Эмма оказалась изображена на фоне настоящего Рубенса, причем того его полотна, которое в самом деле было украдено, а несколько месяцев спустя найдено. Фотография Эммы на фоне картины Рубенса была перепечатана репринтом так, что создавалась полная иллюзия газетной вырезки. Стюарт снял две тысячи фунтов со счета, которым наконец ему разрешили пользоваться по его усмотрению. Стюарт и Эмма многое успели — подчистили все, что еще оставалось подчистить, и теперь во всеоружии могли дожидаться приезда Леонарда. И с каждым проведенным вместе часом они все более привязывались друг к другу. Им было так хорошо вместе, что теперь уже казалось невероятным то, что они могли так яростно ссориться в начале знакомства.

— Эмма, не исчезай, когда все закончится, — прошептал ей Стюарт в темноте кареты. Они остановились у тротуара. Она должна была вновь пересесть в кеб и вернуться к себе в отель уже одна. — Мы любовники. Признай это. Давай будем играть в пикл-тикл до тех пор, пока... Ты никогда не говорила мне, как ты это называешь, — чтобы подразнить ее, сказал он.

Эмма заметила странную особенность их отношений, которые в действительности стали гораздо теплее, чем были раньше: чем свободнее, раскованнее и счастливее чувствовал себя Стюарт, тем хуже было у нее на душе.

— Coitus, — сказала она. — Половой акт. Я пользуюсь для этого взрослыми названиями. — Она подалась вперед.

Женщина, готовая выйти из экипажа.

Он прижался к ней плечом, погладил по руке.

— О, мои извинения, — прошептал он. — Мы уже взрослые, как это мило. — Ему так нравилось ее мучить, что он просто не мог отказать себе в этом удовольствии. — Конечно, твои определения отдают клиническим диагнозом, ты ведь сама это. Чувствуешь, верно? Взрослые, но несколько неуклюжие, если не сказать — заумные. — Он рассмеялся.

— Это не смешно. От этого бывают дети.

— Ах, — более серьезно и сдержанно ответил он, — если ты... если выяснится, что ты... — Он нахмурился и посмотрел в темноту. Ее кеб остановился возле них. Он прошептал, когда она уже совсем собралась выходить: — Ты еще не знаешь, беременна ты или нет?

— Не знаю. Но я не думаю, что я беременна.

— Хорошо. Незачем заранее беспокоиться. К тому же я человек ответственный, тебе не придется справляться с этим в одиночку. Просто дай мне знать, если... Ну, ты понимаешь.

Она усмехнулась.

— Какое утешение! Если я беременна, то ты не станешь отказываться от того, что ребенок твой. Но я непременно припомню тебе твою ответственность, когда злые люди будут переходить на другую сторону, лишь бы не оказаться рядом со мной и моим бастардом.

— Почему ты злишься? Пока еще никакого бастарда нет. А что касается злых людей, то тут ты права. В Малзерде, например, их полно. Достаточно для того, чтобы уродливая, перепуганная женщина боялась выходить из дома.

Эмма снова присела на край сиденья, стараясь его разглядеть. Она видела его колени и верхнюю часть туловища, но лицо и плечи оставались в тени. Она не знала, какое у него выражение лица.

Он говорил о своей матери. Действительно, в деревне были те, кто относился к ней ужасно, кто обзывал ее, насмехался над ней. Эмма сама узнала, что есть женщина по имени Анна-Уродина, задолго до того, как услышала ее настоящее имя, титул, историю, она узнала о том, насколько эта женщина уязвима, раньше, чем поняла, что эта Анна обладала таинственной, непостижимой властью. Виконтесса жила отшельницей и если и выходила из дома, то быстро убегала, стоило ей с кем-то встретиться. Она всегда чувствовала себя изгоем — ей не прощали ее уродства и ее странности.