Холодная ночёвка не прошла даром, к вечеру я проснулся под крышей дома, у порога которого провёл ночь, от боли, возникавшей в пояснице при малейшем шевелении. Кое-как сполз с кровати, на четвереньках добрался до стены, а по ней до туалета. Где-то на середине пути обратно у меня выступили слёзы, и я подумал, что это хорошо: в сущности, я забыл, когда последний раз плакал, а ведь всегда есть что оплакать. Вернулся я тем же путем и сумел оторваться от стены и упасть не на пол, а на кровать. Ничего не оставалось делать, как смотреть в потолок и в окно, в котором видны были покачивающиеся верхушки деревьев. В Берлине я был второй раз в жизни, я стал вспоминать, что запомнилось после первой поездки два года назад, и это оказалась пустота, в которой я очутился, когда добрался до Рейхстага и попытался представить, как здесь выглядел город во время войны в то самое мгновение, когда было водружено Красное знамя. Я вспомнил фотографию того же времени одного еврейского поэта в шинели и фуражке, капитана Советской армии, у Бранденбургских ворот держащего в руках голову Гитлера, чёрную, отломленную от статуи. Вокруг поэта раскатанная в прах и слякоть – машинами и танками – пустошь города. Внезапно я осознал, что боль наполняла меня, как эта самая пустота военной разрухи, теснила изнутри и снаружи, и тут я понял, что на сегодня назначены две встречи, отменить которые теперь было невозможно.

Одна встреча следовала за другой – с Елизаветой, литературоведом, которая хотела расспросить меня о чём-то для своей диссертации, другая – с журналисткой, пригласившей записать на радио интервью. Превозмогая боль, я приполз в пристанционное кафе, криво сел, достал часы и стал ждать. Елизавета явилась первой, поинтересовалась, что со мной, и, кивнув, стала спрашивать, а мне пришлось отвечать, хотя и сквозь зубы от боли. Мне не нравилось то, что со мной сейчас происходило, некое превращение в подопытного кролика. Я стал подкручивать стрелки часов. Вскоре в кафе пришла журналистка, Кристина, она заказала кофе и стала терпеливо его пить понемногу, покуда Елизавета разворачивала свою паутинную пряжу. Кристина быстро сообразила, что к чему, что меня корчит от боли, смастерила самокрутку и предложила выйти покурить. Я извинился, мы вышли, и через несколько затяжек боль отступила. Я вернулся и ответил на остававшиеся вопросы. После чего мы с Кристиной поехали на Берлинское радио. Мне показались забавными там допотопные лифты, похожие на выдвигающиеся спичечные коробки. Я вспомнил, как в такой пустой коробок в моём детстве мальчишки засовывали майского жука вместе со свежим листиком берёзы, и жук потом внутри таинственно царапался и грохотал, если приложить к уху коробок. В лифте я почувствовал себя таким жуком на пару мгновений, а затем мы шли по нескончаемому коридору, и Кристина вдруг указала на распахнутую дверь: «Вот кабинет Гиммлера». Она привела меня в одну из студий, отделанных деревом, я сел к микрофону и ответил на несколько вопросов, а потом на выходе Кристина мне шепнула: «Из этой студии Гитлер объявил войну СССР». И тогда я вспомнил, как она, когда мы с ней только познакомились, водила меня по Берлину и рассказывала, что в девяностых город был необъяснимо полон кроликов, скакавших в бурьяне между домами, не отремонтированными ещё с 1945 года, закопчёнными, изрешечёнными пулями; город отапливался углём и осенью тонул в дыму, смешанном с туманом. «И конечно, все вокруг в этих чёрных домах трахались, как эти самые кролики на пустырях. Поскольку в этой последней богемной столице Европы, на этом новейшем огромном «Монмартре» совершенно нечем было заняться, кроме как любовью и искусством», – объяснила тогда Кристина.

И в этот раз мне Берлин показался необычайно похожим на Москву, причём дело было не только в том, что оба города несли на себе отпечаток одной послевоенной эпохи. Вот почему Берлин мне показался неотличимым от Москвы, в которой также хватает социалистической панельной застройки. Это кроме того, что послевоенный период восстановления страны из разрухи, осуществлённый руками немецких военнопленных, наполнил СССР добротными, сложенными из известняка домами. Я провёл два года в таком доме на Апшероне, в доме, где жила бабушка Серафима.

Затем мы вышли из здания радио и пошли на бульвар под железнодорожной эстакадой пить вино. Холодный город наполнился стуком поездных колёс и ледяным белым вином, мы продрогли, и Кристина потянула меня куда-то за собой, скоро мы оказались в будке для моментальных фотографий, где стали греться собственным дыханием, постепенно развеселились, корча рожи, у Кристины это мило получалось. После мы забрали её сына из продлёнки, повезли его к отцу, с которым он не жил вместе с самого рождения, потом вернулись на Гейнештрассе, где в большой квартире на шестом этаже без лифта обитала Кристина. У меня опять заболела спина, не так сильно, как раньше, но всё-таки мне требовалось обезболивающее, и я его получил – викодин и хорошую порцию волшебной травы, после чего я снова пришёл в себя. Мне ещё в юности казалось, что существование суть степень уменьшения или усиления боли, просто лет до тридцати имелось больше сил такое переносить. Теперь же чуть что боль оформляет меня точно жука в коробке, вопрос ещё, насколько я громко царапаюсь и стучу лапками изнутри, или слышно меня, только если поднести к уху коробок. Понемногу спазмы отступили, и мы смогли заняться любовью. Поздно вечером у малахольного отца ребёнка Кристины возникли срочные дела, он привёз сына, и в полночь я возвращался на Ванзее со стратегическим запасом лекарства во внутреннем кармане, у сердца, так что, когда вышел к берегу озера, я чувствовал себя куда увереннее. Листья в парке вокруг усадьбы уже были убраны, хотя я не представлял себе, куда можно деть всю их массу, разве что сжечь, но ни кучки золы, ничего от костров не обнаружил. Я полежал, постепенно замерзая от сырости, в лодке, вытащенной на стапель, снова глядя на огоньки противоположного берега, и понял в какой-то момент, что именно так начинается моя маленькая новая жизнь.

Глава 2

Тяга Земли

Именно в ту ночь я решил отказаться от предложенной мне берлинской стипендии DAAD и вернуться в Израиль, к своей работе геодезистом, а также сдать в аренду часть своего мозга. В этом был мой тихий протест против действительности: я хотел двинуться из относительно безмятежной бухты, замаячившей впереди по курсу, – в сторону эксперимента.

Следующий день мне запомнился особенно, он был ясный, пешеходы перемещались на солнечные стороны улиц, мы гуляли по городу с Кристиной и её сыном, похожим на милого, большеротого трубочиста из сказки, зашли в Гёрлицер-парк и углубились по его дорожкам в слегка янтарный свет облетевших крон, как вдруг Кристина вспомнила, что нужно пополнить запасы, и потянула меня в сторону, указав на двух парней, топтавшихся у скамейки. Грузный негр в рейтузах смерил меня взглядом, взял мои пятьдесят евро и навёл их на близорукое солнце, после чего кивнул на тропинку и ринулся по ней, я за ним, скоро мы приблизились к поваленному дереву, здесь был устроен тайник, из которого негр извлёк пакетик и вручил мне. Обезболивающее содержимое пакетика оказалось выше всяческих похвал, но позвонил бывший муж Кристины и сказал, что его подруга в честь дня рождения своей дочери устраивает детский праздник. Мы отвезли ему сына и отправились гулять. Всё вокруг было залито рассеянным светом, день превратился в тихую песню, мне часто казалось, что вокруг говорят на иврите, а когда мы покупали Döner Кebab, мне почудилось, что я понимаю турецкий, и я сказал продавцу что-то по-азербайджански, поскольку в далёком детстве я два года жил у бабушки на Апшероне и изучал в школе этот тюркский язык, так что продавец был удивлён и приветствовал нас бесплатной порцией донера, а нам только этого и надо было, и мы потом ещё два или три раза заходили в кафе есть салат и пирожные. День закончился тем, что мы заехали на Яблонскиштрассе, чтобы заняться любовью, и потом я поехал восвояси на Ванзее, столкнувшись в парадном с сыном Кристины и его отцом, привёзшим ребёнка.