После этих минут хмельного восторга испытания, о которых я упоминал выше, давались мне все труднее. Я должен сказать это, хотя моя исповедь стоит мне мук совести и повергает в глубокую печаль: испытания сделались особенно тяжелы, когда я выбрал жертву и решился возложить ее на алтарь. Нетерпение снедало меня. Хотелось выплеснуть в лицо этим людям мою ненависть, осыпать их оскорблениями, ударами, повергнуть в трепет, открыв планы моего мщения. Но я слишком хорошо владел собой, чтобы поддаться этому порыву. Я должен был лицедействовать, чтобы победить. И я лицедействовал. Но гнев, который до поры приходилось обуздывать, становился все чернее в моем сердце. Я знал, что он будет ужасен в день жертвоприношения, когда я наконец дам ему волю.

IV

События благоприятствовали мне. Какие-то дела заставили Н. надолго уехать за границу. Целую неделю поселок полнился слухами о его предстоящем отъезде. Наконец он отбыл. Я выждал несколько дней и однажды отправился — как будто прогуляться — по дороге, ведущей в Бюзар.

Я до мелочей помню эту прогулку: некоторые знаменательные события запечатлеваются в памяти так ярко и отчетливо, что, кажется, не сотрутся из нее никогда; они оставляют неизгладимый след, потому что предшествуют важнейшим моментам жизни, они помнятся как прелюдия, до боли живая и такая горестная… Нет, я ничего не забыл из того часа пути к лесопильне.

Было начало осени. Холмистая долина, крыши домиков, купы деревьев, горы невдалеке четко вырисовывались в неподвижном воздухе. Зеленые изгороди там и сям уже порыжели, и листва была тронута золотом. День клонился к вечеру. Я думал о Женевьеве. Как этот пейзаж подходил ей! С той минуты, стоило увидеть ее или просто вообразить ее лицо — даже когда она являлась мне во сне, — я всегда узнавал в ней свет, разлитый по лучам и откосам в тот предзакатный час.

Когда я пришел в Бюзар, рабочие как раз уходили с лесопильни. Они поздоровались со мной, и я прошел на широкий двор. Повсюду валялись доски, бревна, стволы с обрубленными сучьями, остро пахло смолой и лесом. Меня удивила какая-то ехидная основательность фермы: я ожидал увидеть иное. Главный дом Бюзара, где жил и устраивал свои оргии Н., окружали мастерские; был тут и большой сарай, и гараж, и кладовая, к которой примыкали надворные постройки и голубятня с остроконечной крышей. Ни души. Даже собаки не было видно. Только этот запах, невинный запах свежераспиленного дерева и пыли, так не вязавшийся с жилищем Н., с его привычками развратника и кутилы. Где же Женевьева? Я искал глазами флигель, который отец оборудовал для нее, но он, должно быть, находился за большим домом: оттуда, где я стоял, я не увидел ничего похожего на домик, что она описывала. Я мешкал, смущенный царившей вокруг тишиной; меня внезапно охватил страх при мысли, что кто-то может увидеть, как я брожу вокруг сложенных штабелями досок. По мере того как вспоминались одна за другой имевшиеся у меня причины ненавидеть Н. и желать ему адских мук, я нервничал все сильнее. Шли минуты, солнце опускалось все ниже, длиннее стали тени во дворе, а я все не решался подойти к порогу большого дома.

Это ожидание длилось еще с четверть часа; я корил себя за нерешительность, называл трусом, но меня по-прежнему бросало в дрожь от мысли, что нужно позвонить в дверь. Читатель посмеется, если я признаюсь: такое сходство увиделось мне между домом и его хозяином, что я странным образом почти физически ощущал присутствие Н., хотя знал, что он занят своими делами за сотни километров отсюда. Это присутствие леденило кровь в моих жилах. Я слышал его мощный хрипловатый голос, слышал невыносимо властную интонацию, звучавшую так торжествующе в каждом слове, я видел жестокие, циничные глазки на красном лице бонвивана. Разумеется, он, недолго думая, избил бы меня, быть может, не остановился бы и перед более крутыми мерами, обнаружив меня здесь; он бы ликовал, и вся страна содрогнулась бы от громовых раскатов злобного хохота.

Я силился сосредоточить мысли на книгах моего учителя, на моем плане: ведь я ни разу не усомнился, что это воля неба и знак его могущества. Я напоминал себе о чести моего сана, о высокой миссии, принятой мною, но, несмотря на все основания ненавидеть Н. и желание одержать над ним верх, логово врага, куда я явился, чтобы покарать его, пугало меня так, что чем отчаяннее я призывал себя к борьбе, тем глубже проникал в мою душу страх перед угрюмым безмолвием его жилища.

Я не раз замечал, какую странную власть имеют надо мной дома. Одни воодушевляют меня, наполняют восторгом, другие разят наповал подобно ударам, и лишь благодаря волевому усилию удается мне совладать со вспыхнувшим страхом и не бежать от них прочь, будто от злых чар. Бюзар был как раз из таких. Распахнутые окна на фасаде из больших камней, широкая шиферная крыша с башенкой; быть может, надменный вид придавали ему другие постройки, броской декорацией окружавшие эту крепость: их хаотическое нагромождение, тонувшее теперь в сумраке, ибо солнце уже садилось, вселяло в меня смутную тревогу, и мне было не по себе. Потом я представил роскошный выезд в гараже, вспомнил обширные владения, расчетные и долговые книги; я вновь и вновь твердил себе об оргиях, об угрозах в мой адрес, и самое настоящее бешенство овладело мной, когда я подумал, что и Женевьева может оказаться в один прекрасный день жертвой властелина здешних мест. Отвращение подтолкнуло меня. Я подошел к двери и нажал кнопку звонка.

Женевьева была удивлена, увидев меня. Она пригласила меня пройти в маленькую гостиную, которая, должно быть, служила приемной в те дни, когда Н. назначал аудиенцию своим деловым партнерам и арендаторам. Я не стал затягивать первый визит и вел разговор достаточно сухо и строго, чтобы он ничем не напоминал дружескую или задушевную беседу. Я был пастором; но как же, думал я на обратном пути, как заставить Женевьеву забыть об этом в дальнейшем, чтобы она не оттолкнула с ужасом мои первые авансы?

Дни стояли ясные и теплые. Уже во второе посещение я предложил прогуляться к лесу. Было утро. Старые дубы и осины каймой светлели у опушки, дальше начинался густой ельник — когда входишь в такую чащу, легкий озноб пробегает по спине. Мы почти не разговаривали, и наше молчание рождало между нами близость куда более глубокую, чем та, что создается беседой, когда двое гуляющих восторгаются красотами пейзажа. Женевьева оступилась; я поддержал ее за руку, и некоторое время мы шли так, пока слишком узкая тропинка не разъединила нас. На удивление неровная лесная дорога заставляла нас петлять и взбираться на склоны; тишина стояла необычайная. Плотная, напряженная тишина; мне казалось, будто я иду сквозь фосфоресцирующую массу: под елями разливался сероватый волнующий свет. Я понимаю людей, обожествляющих лес. Божество и вправду притаилось под этой сенью. Мы знаем, что оно здесь, его присутствие ощутимо, почти осязаемо. Холод окутал наши плечи — не быстрый холодок озноба, но долгий, пронизывающий холод, быть может, предвестие могильного, — с грустью подумалось мне… Я старался целиком сосредоточиться на этой минуте, чтобы потом ничего не утратить из ее колдовского очарования: Женевьева рядом со мной, ее неуверенные шаги по неровной тропе, и это нарастающее в душе ощущение, что мы вошли в священное место, где даже шаги заглушаются, чтобы не нарушить тишины, и чаща перед нами, такая глубокая, что, если всмотреться в даль, кажется, будто дымка окутывает стволы, мешая разглядеть, что же там, за теми…

Возвращались мы, увлеченно беседуя. Близился полдень. Из леса мы вышли в поле, и радостное настроение вернулось к нам, когда мы вновь увидели солнце. Мы говорили о церкви, о катехизисе, об учебе Женевьевы в пансионе, который она недавно покинула. Девушка оживилась, повеселела, она рассказывала очень интересно, и я дивился тонкости и точности ее суждений. Она поделилась своей тревогой: ее беспокоили необузданность и разгульная жизнь отца. Я убедился, что она не имела никакого отношения к бесчинствам в Бюзаре. Она не выносила шума и, когда в доме бывали «гости» — так это называли при ней, — запиралась у себя во флигеле, закрывала ставни и слушала музыку или читала в одиночестве.