Что следует из тех ограничений, которые были наложены на применимость метода исторического материализма классиками? Следует, что для понимания конкретных событий в какой-то данной социальной, экономической и политической обстановке никак нельзя опираться только на истмат, необходимо осваивать и другие, лежащие вне истмата методологические подходы и проводить конкретные исследования. Придав истмату статус всеобъемлющего и всемогущего оракула, изрекающего истины посвященным, официальное советское обществоведение нарушило те ограничения, которые были наложены на применимость метода его творцами, и резко снизило познавательные возможности нашего общества.
Снова хочу напомнить мою первую оговорку: сами Маркс и Энгельс пользовались своим методом как ученые и не пытались выжать из него то, на что он был не способен. Имея истмат как руководящую нить, они дополняли его всеми достижениями современного им знания. Наши «профессора истмата», сделавшие из этого метода идеологическую дубинку, которой отгоняли нас от «немарксистского» знания, были по сути дела именно антимарксистами. Повторяя отдельные, часто вырванные из контекста, формулы Маркса, они поступали вопреки духу и методологическим принципам самого Маркса.
Но прежде чем рассмотреть состояние советского истмата последних десятилетий, надо вспомнить историю. Она показывает сложность и противоречивость процессов внутри самого исторического материализма — даже при жизни Маркса.
Истмат: отход от диалектики
На процесс отдаления исторического материализма от диалектического метода и усиления в нем механистического детерминизма впервые, видимо, указала Роза Люксембург, но глубоко рассмотрел этот процесс Грамши. Он, прежде всего, высказал мысль о фундаментальной причине этого процесса и даже его необходимости для консолидации трудящихся. Он писал в «Тюремных тетрадях»: «Можно наблюдать, как детерминистский, фаталистический механистический элемент становится непосредственно идеологическим «ароматом» философии, практически своего рода религией и возбуждающим средством (наподобие наркотиков), ставшими необходимыми и исторически оправданными «подчиненным» характером определенных общественных слоев. Когда отсутствует инициатива в борьбе, а сама борьба поэтому отождествляется с рядом поражений, механический детерминизм становится огромной силой нравственного сопротивления, сплоченности, терпеливой и упорной настойчивости. «Сейчас я потерпел поражение, но сила обстоятельств в перспективе работает на меня и т.д.» Реальная воля становится актом веры в некую рациональность истории, эмпирической и примитивной формой страстной целеустремленности, представляющейся заменителем предопределения, провидения и т.п. в конфессиональных религиях».
Далее Грамши продолжает: «Но когда «подчиненный» становится руководителем и берет на себя ответственность за массовую экономическую деятельность, то этот механизм становится в определенном смысле громадной опасностью… Фатализм является не чем иным, как личиной слабости для активной и реальной воли. Вот почему надлежит всегда развенчивать бессмысленность механистического детерминизма, который, будучи объясним как наивная философия массы, и лишь как таковой представляющий элемент внутренней силы, с возведением его в ранг осознанной и последовательной философии со стороны интеллигенции становится причиной пассивности, дурацкого самодовольства».
Но это — вторая сторона проблемы, и к ней мы вернемся ниже. Здесь для нас важна мысль о созидательной силе догматизма. Грамши пишет: «То, что механистическая концепция являлась своеобразной религией подчиненных, явствует из анализа развития христианской религии, которая в известный исторический период и в определенных исторических условиях была и продолжает оставаться «необходимостью», необходимой разновидностью воли народных масс, определенной формой рациональности мира и жизни и дала главные кадры для реальной практической деятельности».
Таким образом, если фатализм истмата и был с политической точки зрения полезен русским трудящимся до 1917 г. как заменитель религиозной веры в правоту их дела, то после революции положение изменилось принципиально. Теперь партийная интеллигенция взяла на себя «ответственность за массовую экономическую деятельность», и фатализм истмата стал «громадной опасностью» — «причиной пассивности, дурацкого самодовольства».
И Грамши записал в «Тетрадях» такое замечание: «Что касается исторической роли, которую сыграла фаталистическая концепция философии практики, то можно было бы воздать ей заупокойную хвалу, отметив ее полезность для определенного исторического периода, но именно поэтому утверждая необходимость похоронить ее со всеми почестями, подобающими случаю».
Грамши развивает мысль, высказанную Р. Люксембург в статье 1903 г. «Застой и прогресс в марксизме», где она рассуждала о том, что очень важные теоретические положения Маркса были не нужны для практики классовой борьбы, а без их осмысления снизился и уровень истмата. Р. Люксембург писала: «Не мы «превзошли» Маркса в ходе нашей практической борьбы; наоборот, Маркс в своем научном творчестве обогнал нас как партию борьбы. Маркс не только создал достаточно для удовлетворения наших нужд, но наши потребности даже не столь еще велики, чтобы мы пользовались всеми идеями Маркса».
Грамши видит эту проблему несколько иначе, делая упор на сложности сочетания теоретической и просветительской работы: «У философии практики [так Грамши называет марксизм в «Тюремных тетрадях»] было две задачи: борьба с наиболее утонченными формами современных идеологий для того, чтобы иметь возможность образовать собственную группу независимой интеллигенции и обеспечить просвещение народных масс, культура которых находилась на средневековом уровне. Эта вторая задача, которая была основной, учитывая характер новой философии, поглотила все силы не только количественно, но и качественно; по дидактическим соображениям новая философия вошла в сочетание, ставшее особой формой культуры, которая несколько превосходила средний уровень культуры народных масс, но совершенно не отвечала задачам борьбы с идеологией образованных классов»18.
Таким образом, Грамши выявляет противоречие между необходимостью проникнутой фатализмом веры в законы исторического развития и тем, что такая вера приводит к пассивности и самодовольству. Он пытается преодолеть это противоречие наделением интеллигенции особой ответственностью, наложением на нее запрета следовать этой «наивной философии массы». Опыт показал, что этого не получается, тем более когда вслед за революцией следует период высокой социальной мобильности, так что большие отряды интеллигенции ускоренным темпом рекрутируются из трудящейся массы, как это было в СССР. Кроме того, сама идея о создании под одним именем двух «философий» — сложной и диалектической для интеллигенции и простой, механистической для трудящихся масс — есть, на мой взгляд, идея чисто «западная», реализуемая лишь в «двойном» гражданском обществе с его «двойной» школой. Это что-то на манер того типа образования (для элиты и для массы), которое изобрела Французская революция. В СССР эта идея не могла бы пройти в силу «тоталитаризма» нашей культуры, православной в своих основаниях. Из нее выросла единая общеобразовательная школа и единая литература. Толстой писал для «культурного слоя» литературно сложнее, чем для крестьян, но в обоих случаях исходил из одной и той же философской системы.
Более того, идея «двух истматов» не смогла быть реализована и на самом Западе. Опыт показал, что партийная интеллигенция едва ли не больше, чем трудящиеся массы, склонна впадать в догматизм и канонизацию «учения». Так и получилось с «марксизмом II Интернационала», который все больше отходил от диалектики и проникался механистическим детерминизмом. Грамши писал, в частности, о судьбе марксизма в его стране: «Увы! Итальянский социализм, который для широких масс был стихийным порывом к избавлению и пробуждению, полным способности к развитию, в сознании своих теоретиков, в сознании своих вождей и вдохновителей имел печальную судьбу сблизиться с самым убогим, сухим, бесплодным, безнадежно бесплодным течением мысли XIX века, с позитивизмом».