оно не позволяет усомниться в самой сущности человека, которая заключается в его непосредственной причастности природе. Оно сохраняет в неприкосновенности ту природу человека, которая является одновременно и его разумом, как бы превращая ее в позабытую до поры до времени тайну. Случается, что тайна эта вновь становится явной, проступает наружу при странном стечении обстоятельств, словно бы понуждаемая хитростью и обманом и подверженная новым случайным потрясениям. В качестве примера Сэмюэл Тьюк ссылается на молодую женщину, впавшую в состояние “полнейшей идиотии”; на протяжении долгих лет она не знала ремиссий, как вдруг заболела тифом. По мере того как усиливался лихорадочный жар, ум ее прояснялся, становясь все более живым и проницательным; покуда длилась острая стадия заболевания, когда больные обычно бредят, женщина эта, напротив, находилась в здравом уме; она узнавала окружающих, вспоминала события прошлого, которые прежде, казалось, проходили мимо ее внимания. “Но увы! то был лишь проблеск разума, и когда лихорадка стала спадать, ум ее вновь заволокло облаками; она погрузилась в то же достойное жалости состояние, в каком пребывала до болезни, и оставалась в нем до самой смерти, последовавшей несколько лет спустя”26.
Тьюк описывает действие целого компенсаторного механизма: безумие — это не уничтожение природы, но ее забвение, вернее, перенос из области духовного и умственного в область телесного, отчего слабоумие в известной степени служит гарантией крепкого здоровья;
но стоит человеку заболеть, как природа, покинув потрясенное недугом тело, снова проявляет себя в сфере ума, причем отчетливее и чище, чем когда бы то ни было прежде. Поэтому не следует считать “безумных людьми, совершенно лишенными разума”; скорее подобает выяснить, при помощи целого ряда сближений и схождений, каковы те элементы природы, что непременно дремлют под покровом безумия с его возбуждением и буйством; чередование времен года и смена дня и ночи, бескрайняя йоркская равнина, мудрое устройство садов, где соединяются природа и рукотворный порядок, — все это призвано расколдовать спрятавшийся на мгновение разум и постепенно подготовить его к полному пробуждению. Та садово-огородная жизнь, которую принуждены вести больные в Убежище, на первый взгляд зиждется лишь на нерушимом доверии, однако в нее вкралась какая-то магическая операция — природе суждено заставить восторжествовать природу, сближаясь с ней, соприкасаясь и загадочным образом проникая в нее и при этом одновременно ограждая человека от всего противоестественного, что привнесло в него общество. Все эти образы постепенно складываются в миф, который станет одной из главных организующих форм психиатрии XIX в. — миф о трех Природах: Природе-Истине, Природе-Разуме и Природе-Здоровье. Именно в этой системе и протекает процесс отчуждения-сумасшествия и его излечения; и если Природу-Здоровье возможно уничтожить, то Природа-Разум может лишь скрыться, но не исчезнуть, а Природа как Истина мира всегда беспредельно адекватна самой себе; отталкиваясь от нее, можно пробудить и восстановить Природу-Разум, а обладание разумом, совпадающим с истиной, позволяет вернуть человеку и Природу-Здоровье. Именно поэтому Тьюк предпочитал английскому термину insane французское слово “„сумасшедший" (аliene), каковое дает более верное представление о расстройствах подобного рода, нежели понятия, в той или иной степени подразумевающие, что человек лишился способности мыслить”27.
В Убежище больной включается в простую диалектику природы — но в то же время становится членом определенной социальной группы. Процесс этот в высшей степени противоречив. В самом деле, Убежище строилось на деньги, собранные по подписке, и должно было функционировать как система страховых мер, наподобие получивших распространение в этот период обществ взаимопомощи;
каждый подписчик мог указать конкретного больного, в котором он принимал участие и который поэтому лишь частично оплачивал свой пансион, тогда как прочие должны были платить по обычному тарифу. Убежище — это договорный союз, где совпадающие интересы участников организуются по типу простого открытого общества28. Но в то же время оно осмысляет себя в понятиях мифологии патриархальной семьи: оно хочет выглядеть великим братским содружеством больных и надзирателей, подчиняющимся авторитету директоров и администрации. Это семья суровая, не ведающая ни слабости, ни снисходительности, но справедливая, отвечающая великому образу библейской семьи. “Заботы управляющих, пекущихся о благосостоянии больных со рвением, достойным внимательных, но здравомыслящих родителей, окупались во многих случаях почти сыновней привязанностью”29. Попав в атмосферу взаимной любви, требовательности и справедливости, больные обретут то покойное счастье и безопасность, которые может дать лишь семья в чистом виде; они станут детьми семьи в ее первозданном, идеальном состоянии.
В Убежище сближаются и сливаются воедино два главных мифа, с помощью которых XVIII век стремился определить, каков источник общества и в чем истина общественного человека, — договор и семья, осознанные корыстные интересы и естественная привязанность. Оно — одновременно и личная выгода, достижимая через самоотречение, и стихийная любовь, естественно рождающаяся между членами одной семьи; тем самым оно служит своего рода эмоциональной и непосредственной моделью любого общества. Человеческая группа в Убежище сведена к своим первичным, наиболее чистым формам: она призвана вновь включить человека в элементарные общественные отношения, абсолютно такие же, какими они были у истоков общества, т. е. строго обоснованные и строго моральные. Тем самым больной оказывается в точке, где общество только еще начинает выделяться из природы и где оно воплощается в своей ничем не опосредованной истине, которую последующая история человечества неизменно старалась затемнить. Предполагается, что тогда ум помешанного сможет очиститься от всего наносного, привнесенного обществом современным, от искусственности, пустых терзаний, уз и обязательств, чуждых природе.
Таковы силы, образующие миф об Убежище; эти силы покоряют время, опровергают ход истории, возвращают человека к главным его истинам, к незапамятной древности, где он отождествляется с Пер-вочеловеком естественным и Первочеловеком общественным. Дистанция, отделяющая его от этого первобытного существа, исчезла, толща веков, пролегающих между ними, растаяла; и в конечном счете благодаря пребыванию в таком “убежище” сквозь оболочку сумасшествия проступает неотчуждаемый, неподвластный сумасшествию элемент, который есть природа, истина, разум и чистая общественная мораль. Творение Тьюка, как представлялось, находило для себя основание и объяснение в процессе предшествовавших ему реформ; так оно и было; но одновременно оно заключало в себе разрыв с прошлым и прорыв в будущее, — ибо с момента своего возникновения Убежище было окружено плотным кольцом мифов, которые проникли через него в старинный мир безумия и изоляции. А тем самым прямолинейная граница между разумом и неразумием, которую изоляция проводила простым волевым решением, стирается, уступая место диалектике, развивающейся в пространстве мифа. Для этой диалектики безумие есть отчуждение, а излечение от него — возврат к неотчуждаемому; но главное — изоляция, по крайней мере как она виделась основателям Убежища, впервые наделяется некоей властной силой, благодаря которой в тот самый момент, когда безумие являет себя как отчуждение, и через само это открытие, человек может вернуться к неотчуждаемому. Тем самым в мифологии Убежища выделяется как смутно заложенный в его устройстве воображаемый способ излечивать безумие, так, одновременно, и представление о сущности безумия, которое имплицитно перейдет от XVIII века к XIX:
1. Роль изоляции состоит в том, чтобы свести безумие к его истине.
2. Истина безумия равна ему самому, минус окружающий мир, минус общество, минус все, что идет вразрез с природой.