Люди, которых мы будем называть “душевнобольными”, стояли в одном ряду с либертинами, осквернителями святынь, развратниками и расточителями не потому, что безумию с его детерминизмом и его невинностью придавали слишком мало значения, но потому, что неразумие еще не было поколеблено в своих правах. Выпустить безумных на волю, “освободить” их от этого компрометирующего соседства отнюдь не значит стряхнуть с себя старинные предрассудки; это значит закрыть глаза и погрузиться в “психологический сон”, забыв о той бдительности в отношении к неразумию, какая придавала классическому рационализму предельно заостренный смысл. Нам кажется, что безумец, затерявшийся в пестрой толпе, которая населяла богадельни и с которой удалось разобраться лишь в начале XIX в., остался неузнанным, и истина его психологического облика не была открыта; но объяснялось это тем, что в безумии видели глубинное родство со всеми формами неразумия. Когда умалишенного подвергают заключению вместе с развратником или еретиком, тем самым затушевывается сам факт безумия, но зато обнажается всечасная возможность неразумия; именно против этой угрозы в ее абстрактной и всеобъемлющей форме и пытается бороться практика изоляции.

Для всех прочих ликов неразумия безумие — то же, что грехопадение для различных форм греха: это их начало, первотолчок, величайшая виновность в ее моментальном соприкосновении с величайшей невинностью, бесконечно повторяемый высокий образец того, о чем следовало бы забыть, преисполнившись стыда. Безумие потому и служит примером для мира изоляции, его потому и выставляют напоказ, обрекая на немоту все прочие признаки неразумия, что оно принимает на себя всю силу соблазна. Оно распространяется по всей области неразумия, соединяя противоположные ее пределы: нравственный выбор, относительную вину, всякого рода слабости — и звериную ярость, свободу, неотделимую от буйства, изначальное и абсолютное человеческое падение; полюс свободы светлой и полюс свободы темной. Безумие — это неразумие в целом, стянутое в одну точку: это виновный день и невинная ночь.

В этом, по-видимому, и состоит главный парадокс классического опыта безумия: с одной стороны, он вошел в моральный опыт неразумия, подвергнутого в XVII в. изгнанию и изоляции; но с другой стороны, он связан с опытом животного неразумия, составляющего абсолютный предел для заключенного в телесную оболочку разума и величайший скандал человеческого существования. Постольку, поскольку безумие находится под знаком всех малых форм неразумия, оно связывается с неким этическим опытом и с нравственной ценностью разума; но поскольку оно соотнесено с животным миром и его высшим неразумием, оно соприкасается с его чудовищной невинностью. Классический опыт безумия, если угодно, противоречив и весьма далек от тех юридических определений безумия, в которых делается попытка разграничить ответственность и детерминизм, проступок и невиновность; он весьма далек и от тех медицинских исследований, задачей которых в ту же самую эпоху становится анализ безумия как явления природы. И тем не менее на практике и в конкретном сознании эпохи классицизма существует такой, совершенно особый опыт безумия, в мгновение ока вбирающий в себя всю протяженность неразумия; основанный на этическом выборе ~ и одновременно неудержимо тяготеющий к буйному животному началу. Позитивизму не суждено преодолеть эту двойственность — хоть он и упростит ее, рассматривая тему животного безумия и его невинности в рамках теории, трактующей умопомешательство как патологический механизм природы: безумец по-прежнему останется в изоляторе, изобретенном для него в классическую эпоху, — а значит, позитивизм втайне, сам себе в том не признаваясь, будет удерживать его в системе морального принуждения и укрощенного неразумия. Несмотря на то что позитивистская психиатрия XIX в., да и наша тоже отказались от практических мероприятий, разработанных в XVIII в., и отвергли знания той эпохи, они втайне унаследовали многие из тех связей, которые установила с неразумием классическая культура в целом; они модифицировали эти связи, сместили в них акценты; они полагали, будто ведут речь исключительно о безумии и его объективной патологии; но, помимо собственной воли, они имели дело с безумием, по-прежнему проникнутым этикой неразумия и соблазном звериного начала.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Введение

Настало время напомнить одну банальную истину: сознание безумия, во всяком случае в европейской культуре, никогда не было единым и монолитным, изменяющимся как некоторая однородная целостность. Безумие, с точки зрения западного сознания, возникает одновременно во многих местах, образуя некое созвездие, которое, понемногу смещаясь и меняя свои очертания, быть может, хранит в своем облике какую-то тайную истину. Это всегда смысл, разбитый вдребезги.

Но, в конце концов, существует ли вообще такая форма знания, которая была бы настолько своеобычной, настолько эзотерической или узко специальной, чтобы являться данностью в одной-единственной точке и в одной-единственной формулировке? Разве найдется такой вид познания, который был бы настолько хорошо и одновременно настолько плохо познан, чтобы его было возможно познать раз и навсегда, единственным образом и на основе одного лишь типа восприятия? Какой бы вид имела наука, сколь угодно когерентная и стройная, если бы вокруг нее не вращались по своим орбитам, словно спутники, более или менее проясненные формы практического, мифологического или нравственного сознания? Любая истина, не будь ее переживание столь дисперсным и не будь она узнаваема только с разных сторон, в разных плоскостях, неизбежно погрузилась бы в спячку.

Но тем не менее известная не-когерентность, быть может, имеет для опыта безумия более важное значение, чем для всякого другого; быть может, эта дисперсия обусловлена не столько различными путями разработки этого опыта, между которыми можно выстроить определенную схему эволюции, сколько самыми его основами, исходными данными. И если в других формах знания каждый из профилей истины стремится совпасть с остальными, то здесь несовпадение заложено на уровне структуры, и потому сознание безумия, по-видимому, может существовать лишь в принципиально дробном, фрагментарном виде, в состоянии бесконечного спора с самим собой. Бывает и так, что некоторые концепты или известные притязания знания внешне, поверхностно, покрывают все поле этой первичной дисперсии: свидетельством тому — стремление современного человека говорить о безумии лишь в бесстрастно-объективных терминах душевной болезни, затушевывая его патетические ценностные смыслы в понятиях патологии и филантропии с их смешанными значениями. Однако смысл безумия в определенную эпоху, в том числе и в современную, следует искать не в единстве замысла, хотя бы только намеченном, а именно в этом его отрывочном присутствии; и если случалось так, что опыт безумия, стремясь выйти за собственные пределы и обрести равновесие, проецировал себя в плоскость объективности, все равно ничто не в силах было изгладить те драматические ценности, которые изначально присутствовали в его споре с самим собой.

Спор этот упорно возобновляется на протяжении веков; в ходе его беспрестанно сталкиваются одни и те же формы сознания — по-разному выраженные, но одинаково неустранимые и непримиримые.

1. Критическое сознание безумия, распознающее и обозначающее его на фоне всего того, что разумно, обдуманно и мудро в нравственном отношении; это сознание, которое, не успев даже выработать свой понятийный аппарат, уже выносит безоговорочное осуждение;

сознание это не дает определений — оно разоблачает. Безумие переживается здесь как данная в непосредственном ощущении противоположность; оно выступает во всем блеске своего заблуждения, без устали показывая и доказывая, что “в пустой его башке ни капли нету смысла”. Находясь в этой, покуда еще отправной точке, сознание безумия уверено в себе, т. е. в том, что оно отнюдь не безумно. Но оно, не зная ни меры, ни порядка, устремилось к самому средоточию различия между безумием и не-безумием, в самую болезненную точку их противоположности, в сердцевину того столкновения, где между ними происходит обмен их первородным языком; и тогда противоположность становится обратимой: при отсутствии устойчивой точки отсчета вполне может оказаться, что безумие и есть разум, а сознание безумия — не более чем скрытое его присутствие, его собственная уловка: