Теперь почивший на лаврах, согбенный под бременем лет, впавший в старческое слабоумие, Ванея повсюду следовал за царем, ничего больше не слыша, ничего не понимая, и сердце его на закате жизни согревали лишь улыбки, которыми дарил его государь. Его выцветшие глаза неустанно ловили взгляд царя; хищник стал на склоне дней жалким псом.
Когда же с восхитительных уст Балкиды слетели колкие слова и все вельможи, потрясенные, затаили дыхание, Ванея, который ничего не понимал и лишь откликался восторженным возгласом на каждое слово царя и его гостьи, Ванея единственный открыл рот среди гробового молчания и вскричал с блаженной улыбкой:
– Прелестно! Божественно! Сулайман закусил губу и пробормотал так, что его слышали окружающие:
– Какой глупец!
– Сколь мудры твои речи! – воскликнул Ванея, увидев, что его повелитель что-то сказал.
Царица Савская между тем рассмеялась серебристым смехом.
И все были поражены тем, как удачно выбрала она именно эту минуту, чтобы задать одну за другой три загадки, приготовленные ею, дабы испытать прославленную мудрость Сулаймана, самого искусного из смертных в разгадывании головоломок и ребусов. Таков был обычай в те времена: цари и придворные состязались в учености… Не было для них ни-. чего важнее, и разрешение загадок считалось государственным делом. Только так судили тогда о царе и о мудреце. Балкида проделала путь в двести шестьдесят миль, чтобы подвергнуть Сулаймана этому испытанию. Сулайман, и глазом не моргнув, разгадал все три загадки – этим он был обязан великому священнику Садоку, который накануне заплатил за разгадки звонкой монетой великому жрецу савеян.
– Сама мудрость гласит вашими устами, – сказала царица с некоторым пафосом.
– По крайней мере, так полагают многие…
– Однако же, почтенный Сулайман, взращивать древо премудрости небезопасно: пристрастившись к похвалам, начинаешь рано или поздно льстить людям, чтобы понравиться им, и склоняться к материализму, стремясь снискать одобрение толпы.
– Неужели вы заметили в моих трудах…
– Государь, я читала их с большим вниманием, ибо я хочу постичь вершины премудрости, поэтому я намеревалась покорнейше попросить вас растолковать мне некоторые неясности, некоторые противоречия, некоторые… софизмы, сказала бы я, во всяком случае, таковыми они кажутся мне, должно быть, в силу моего невежества; это желание было одной из причин, побудивших меня пуститься в столь долгое путешествие.
– Мы сделаем для вас все, что в наших силах, – произнес Сулайман не без самонадеянности, стараясь не уронить себя перед столь опасной противницей.
В глубине души он много бы дал, чтобы оказаться сейчас в одиночестве под смоковницами в саду своего загородного дворца в Милло.
Придворные, предвкушая захватывающий поединок, вытягивали шеи и таращили глаза. Что может быть хуже, чем в присутствии своих подданных утратить славу мудрейшего из мудрых? Садок казался встревоженным; пророк Ахия из Силома едва заметно кривил губы в холодной усмешке, а Ванея, играя своими наградами, некстати посмеивался, и от этого глупого веселья царь и его приближенные уже заранее чувствовали себя смешными. Что же до вельмож из свиты Балкиды, они стояли безмолвные и невозмутимые – настоящие сфинксы. Добавьте к преимуществам царицы Савской величавость богини и пьянящие чары женской красоты: восхитительно чистый профиль, на котором сиял черный глаз газели, удлиненный к виску и столь совершенного разреза, что казалось, будто он всегда смотрит в упор на того, кого он пронзал своими стрелами, губы, чуть приоткрытые то ли в улыбке, то ли в страстном призыве, гибкий стан и великолепное тело, угадывающееся под тонким одеянием; представьте себе выражение ее лица, лукавое, чуть насмешливое и горделивое, озаренное искрометной веселостью, свойственное тем, кто с младых лет привык повелевать, и вам станет понятно замешательство Сулаймана. Растерянный и очарованный, он жаждал одержать победу над умом царицы, тогда как сердце его было уже наполовину побеждено. Эти огромные черные глаза с ослепительно белыми белками, нежные и загадочные, спокойные и проникающие в самую душу, смущали его, и он ничего не мог с этим поделать. Словно вдруг ожил перед ним совершенный и таинственный образ богини Исиды.
И завязался по обычаю тех времен долгий и оживленный философский диспут из тех, что описаны в книгах древних евреев.
– Не призываете ли вы, – начала царица, – к себялюбию и жестокосердию, когда говорите: «… если ты поручился за ближнего твоего и дал руку твою за другого, ты опутал себя словами уст твоих»? А еще в одном изречении вы превозносите богатство и власть золота…
– Но в других я восхваляю бедность.
– Противоречие. Екклезиаст побуждает человека к труду и стыдит ленивцев, но далее вдруг восклицает: «Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?», «Познал я, что нет для них ничего лучшего, как веселиться…» В притчах вы бичуете разврат, но поете ему хвалу в Екклезиасте…
– Я полагаю, вы шутите…
– Нет, я цитирую. Итак, нет ничего лучшего, как наслаждаться… «Потому что участь сынов человеческих и участь животных – участь одна; как те умирают, так умирают и эти…» Вот какова ваша мораль, о мудрец!
– Это просто образы, а суть моего учения…
– О да, вот она! Увы, до меня ее уже нашли другие: «Наслаждайся жизнию с женою, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе Бог под солнцем на все суетные дни твои; потому что это – доля твоя в жизни и в трудах твоих…» – и так далее… Вы не единожды к этому возвращаетесь. Из чего я заключила, что вам следовало бы внушить эти мысли народу, чтобы надежнее держать в повиновении ваших рабов.
Сулайман мог оправдаться, но такими доводами, которые ему не хотелось приводить в присутствии подданных, и он беспокойно заерзал на троне.
– Наконец, – с улыбкой продолжала Балкида, сопроводив свои слова томным взглядом, – наконец, вы жестоки к нашему полу. Какая женщина осмелится полюбить сурового Сулаймана?
– О царица! Ведь сердце мое пало подобно утренней росе на цветы любовной страсти в «Песни песней»!..
– Исключение, которым может гордиться Суламита; но бремя прожитых лет сделало вас строже…
Сулайман едва удержался от недовольной гримасы.
– О, я уже предвижу, – воскликнула царица, – что вы скажете что-нибудь учтивое и любезное. Но берегитесь. Екклезиаст услышит вас, а вы же знаете, что он говорит: «И нашел я, что горше смерти женщина, потому что она – сеть, и сердце ее – силки, руки ее – оковы; добрый пред Богом спасется от нее, а грешник уловлен будет ею». Как? Неужели вы и вправду следуете столь суровым правилам и неужели только на горе дщерям Сиона наделили вас небеса красотой, которую вы сами без ложной скромности описали в следующих выражениях: «Я нарцисс Саронский, лилия долин!»
– Царица, это тоже образ…
– О царь! Я вполне с вами согласна. Соблаговолите же подумать над моими замечаниями и рассейте мрак моего заблуждения, ибо я, конечно, заблуждаюсь, а вы поистине можете похвалиться тем, что в вас живет мудрость. «Окажусь проницательным в суде, – написали вы, – и в глазах сильных заслужу удивление. Когда я буду молчать, они будут ожидать, и когда я начну говорить – будут внимать, и когда я продлю беседу – положат руку на уста свои». О великий царь, это истины, часть которых я уже испытала на себе. Ваш ум пленил меня, ваш облик меня удивил, я не сомневаюсь, что на лице моем вы видите мое восхищение вами. Говорите же, я жду, я буду внимать вам, и, слушая ваши речи, раба ваша положит руку на уста свои.
– Царица, – отвечал Сулайман с глубоким вздохом, – кто может быть мудрым, находясь рядом с вами? Услышав вас, Екклезиаст осмелится высказать лишь одну из своих мыслей: «Суета сует, – все суета!»
Всех остальных восхитил ответ царя. На всякого педанта найдется дважды педант, подумала царица. Если бы только он не воображал себя творцом, если бы можно было излечить его от этой мании… В остальном он просто любезный, обходительный, довольно хорошо сохранившийся мужчина.