Это, и ничто другое, читатель, является причиной тех постоянных волнений, что нарушают покой иных супружеских пар, принимающих непримиримую ненависть за равнодушие; почему, скажите, Корвин, который вечно заводит интриги и крайне редко и уж всегда неохотно проводит время с женой, – почему он старается мешать ей, когда она в свой черед ищет удовлетворения в интриге? Почему Камилла отказывается от соблазнительного приглашения, предпочитая остаться дома и стыдить мужа за его собственным столом? Или, не приводя других примеров, скажем коротко: откуда проистекают все эти ссоры и сцены ревности и дрязги между людьми, не любящими друг друга, если не из этой благородной страсти, указанной нами, не из этого желания «излечить друг друга от улыбки», как выразилась миледи Бетти Модиш?[75]
Мы сочли нужным дать читателю эту картинку домашней жизни нашего героя, чтобы тем яснее показать ему, что великие люди подвержены в быту слабостям и неурядицам наравне с маленькими и что герои действительно принадлежат к одному виду со всем прочим людом, сколько бы ни трудились и сами они, и их льстецы утверждать обратное; отличаются же они от других главным образом безмерностью своего величия или, как это ошибочно называет чернь, своей подлости. А теперь, поскольку нельзя в повести возвышенного строя так долго задерживаться на низких сценах, мы вернемся к делам более высокого значения и более соответственным нашему замыслу.
Когда мальчик Гименей своим пылающим факелом отогнал от порога мальчика Купидона – то есть, говоря обычным языком, когда бурная страсть мистера Уайлда к целомудренной Летиции (вернее, его аппетит) начала утихать, – он пошел проведать своего друга Хартфри, который теперь пребывал под сенью Флита, попав туда после разбора его дела в комиссии по банкротству. Здесь он встретил более холодный прием, чем ожидал. У Хартфри давно уже возникли подозрения против Уайлда, но временами обстоятельства устраняли их, а главным образом их заглушала та ошеломляющая самоуверенность, которая была самой удивительной добродетелью нашего героя. Хартфри не хотел осуждать друга, пока не получит несомненных доказательств, и хватался за каждое подобие вероятности, чтобы его оправдать; но предложение, которое тот сделал ему при последнем свидании, так безнадежно очернило нашего героя в глазах этого жалкого человека, что чаши колебавшихся весов пришли, наконец, в равновесие, и больше он уже не сомневался, что Джонатан Уайлд – один из величайших негодяев в мире.
Часто самое странное неправдоподобие иных подробностей ускользает от человека, когда он жадным слухом глотает рассказ; читатель поэтому не должен удивляться, что Хартфри, в смятении разнородных чувств, терзаемый сперва подозрением, что жена ему изменила, потом страхом, что она в опасности, а под конец одолеваемый сомнениями относительно друга, пока тот вел свою повесть, не обратил особого внимания на одну частность, очень невнятно обоснованную рассказчиком: было не ясно, почему, собственно, капитан французского капера ссадил пленника в лодку; но теперь, когда Хартфри в сильном предубеждении против Уайлда стал все это перебирать в своих мыслях, несообразность этого факта вспыхнула перед его глазами и крайне его поразила. Страшная мысль напрашивалась сама собой и мучила воображение: а что, если все это выдумка? Быть может, Уайлд, готовый, по собственным словам, на любое, хоть самое черное, дело, похитил, ограбил и убил его жену?!
Нестерпимая мысль! А все же Хартфри не только всячески оборачивал ее в уме и тщательно проверял, но даже поделился ею с юным Френдли при первом же свидании. Френдли, ненавидевший Уайлда (должно быть, из зависти, которую великие натуры, естественно, внушают мелкому люду), так распалил эти подозрения, что Хартфри решил схватить нашего героя и предать его в руки властей.
Уже прошло некоторое время, как решение это было принято, и Френдли с ордером и констеблем уже несколько дней усердно разыскивал Уайлда, но безуспешно – потому ли, что молодожены, уступая модному обычаю, уехали куда-то проводить медовый месяц, единственный, когда обычай и мода позволяют мужу и жене как-то общаться друг с другом; или потому, что Уайлд по особым причинам сохранял в тайне свое местожительство, следуя примеру тех немногих великих людей, которых закон оставил, по несчастью, без того справедливого и почетного покровительства, каким он обеспечивает неприкосновенность другим великим людям.
Однако Уайлд решил пойти дорогой чести далее, чем требует долг; и хотя ни один герой не обязан принимать вызов милорда главного судьи или другого должностного лица и может без урона для чести уклониться от него, – такова была отвага, таковы благородство и величие Уайлда, что он лично явился на зов.
Впрочем, зависть может подсказать нечто такое, что ущемит славу этого деяния, а именно, что оный мистер Уайлд ничего не знал об оном ордере и вызове; а так как яростная злоба, – ты это знаешь, читатель, – ничем не побрезгует, лишь бы как-нибудь очернить столь высокий облик, то она и впрямь постаралась приписать второй визит нашего героя к его другу Хартфри не стремлению установить свою невиновность, а совсем иным побуждениям.
Глава X
Мистер Уайлд с небывалым великодушием приходит на свидание к своему другу Хартфри и встречает холодный прием
Рассказывают, что мистер Уайлд, по самой строгой проверке не обнаружив в том уголке человеческой природы, который зовется собственным сердцем, ни крупицы жалкого, низменного свойства, именуемого честностью, пришел к выводу, быть может слишком обобщенному, что такой вещи нет совсем. Поэтому решительный и безусловный отказ мистера Хартфри пойти на соучастие в убийстве он склонен был приписать либо его боязни запятнать свои руки кровью, либо страху перед призраком убитого, либо же опасению явить своей особой новый пример для превосходной книги под названием «Возмездие господне за убийство»[76]; и он не сомневался, что Хартфри (во всяком случае, в своей теперешней тяжкой нужде) без зазрения совести пойдет на простой грабеж, особенно если ему пообещают изрядную добычу и представят нападение явно безопасным; а потом, когда удастся склонить его на это дело, он, Уайлд, примет свои меры, чтобы преступника тотчас же обвинили, осудили и повесили. Итак, отдав должную дань Гименею и услышав, что Хартфри находится под гостеприимным кровом Флита, наш герой решил сейчас же его навестить и предложить ему заманчивое ограбление – прибыльное, легкое и безопасное.
Едва выложил он свое предложение, как Хартфри заговорил в ответ следующим образом:
– Я мог надеяться, что ответ мой на прежний ваш совет оградит меня от опасности получить второе оскорбление такого рода. Да, я именую это оскорблением; и, конечно, если оскорбительно обозвать человека подлецом, то не менее оскорбительно, если вам дают понять, что видят в вас подлеца. Право, диву даешься, как может человек дойти до такой дерзости, до такого, позволю я себе сказать, бесстыдства, чтобы первым обратиться к другому с подобными предложениями! Они, конечно, редко делаются тому, кто раньше не проявил каких-либо признаков низости. Поэтому, выкажи я такие признаки, эти оскорбления были бы в какой-то мере извинительны; но, уверяю вас, если вам и привиделось что-то злостное, то это нечто внешнее и не отражает ни тени внутренней сущности, – потому что низость представляется мне несовместимой с правилом: «Не наноси обиды другому ни по какому побуждению, ни по каким соображениям». Этому правилу, сэр, я следую неуклонно, и только у того есть основания мне не верить, кто сам отказался следовать ему. Но, верят ли, или не верят, что я ему следую, и чувствую ли я на себе или нет благие последствия соблюдения этого правила другими, – я твердо решил держаться его; потому что, когда я его соблюдаю, никто не пожнет пользы, равной той радости, какая утешит меня самого. Ибо как пленительна мысль, как вдохновительно убеждение, что всесильное добро в силу самой природы своей непременно меня наградит! Каким безразличным ко всем превратностям жизни должна делать человека такая уверенность! Какими пустячными должны ему представляться и услады и горести этого мира! Как легко мирится с утратой утех, как терпеливо сносит несчастья тот, кто убежден, что, если нет ему здесь преходящей и несовершенной награды, тем вернее получит он за гробом награду прочную и полную. А ты вообразил, – ты, мелкое, презренное, ничтожное животное (такими словами поносил он нашего воистину великого человека!), – что я променяю эти светлые надежды на жалкую награду, которую ты можешь придумать или посулить; на грязную поживу, ради которой несет все труды и муки труженик, вершит все варварства, все мерзости подлец, – на жалкие блага, какие ничтожество, вроде тебя, может иметь, или дать, или отнять!