Я был рад покинуть Калимпонг и отправиться в родную страну, в Тибет. Моего приезда ждали, и я был встречен группой высокопоставленных лам, переодетых бродячими монахами и торговцами. Мое здоровье быстро ухудшалось и требовало частых остановок и отдыха. После долгого пути, примерно десять недель спустя мы прибыли в уединенный монастырь высоко в Гималаях над долиной Лхасы. Монастырь этот был так мал и неприступен, что китайские коммунисты оставили его в покое.

Несколько дней я отдыхал, пытаясь хоть немного восстановить силы. Отдыхал и медитировал. Сейчас я был дома и впервые за многие годы был счастлив. Вся лживая и предательская натура людей Запада казалась теперь кошмарным сном. Каждый день ко мне небольшими группами приходили люди рассказать о событиях в Тибете и послушать мои рассказы о странном и жестоком мире за его границами.

Я посещал все богослужения, находя утешение и отраду в знакомых ритуалах. Тем не менее я словно стоял особняком как человек, готовящийся умереть и снова вернуться к жизни. Человек, готовящийся подвергнуться одному из самых странных испытаний, которые выпадали на долю живого существа. Впрочем, такое ли оно странное? Многие наши высшие Адепты совершали это из жизни в жизнь. Сам Далай-Лама делал это, время от времени переходя в тело новорожденного ребенка. Однако разница была в том, что я собирался перейти в тело взрослого человека и переплавить его тело в свое, изменяя молекулу за молекулой всю плоть, а не одно лишь «я». Хоть я и не христианин, однако в соответствии с требованиями программы моих занятий в Лхасе я читал христианскую Библию и прослушал о ней ряд лекций. Я знал, что в Библии повествуется, как в тело Иисуса, Сына Марии и Иосифа, вошел «Дух Сына Божьего», и он стал Христом. Я также знал, что христианские прелаты созвали в шестидесятом году нашей эры Собор, чтобы запретить ряд поучений Христа. Было запрещено упоминание о Реинкарнации, запрещено учение о переходе в иное тело, равно как и многие другие вещи, которым учил Христос.

Из окна без стекол я взглянул на раскинувшуюся далеко внизу Лхасу. Трудно было поверить, что всем здесь заправляют ненавистные коммунисты. В то же время они пытаются завоевать умы молодых тибетцев чудесными посулами. Мы называли это «медом на острие ножа», — чем больше слизываешь мед, тем скорее открывается острое лезвие. Вблизи Парго Калинг стояли сторожевые посты китайских солдат. Китайские войска сторожили входы в наши храмы, подобно пикетам забастовщиков на Западе, и издевались над нашей древней религией. Монахи подвергались оскорблениям и даже избиениям, к этому же подстрекались безграмотные крестьяне и пастухи.

Здесь, над этой почти недоступной пропастью, мы пребывали в безопасности от коммунистов. Все скалы вокруг нас были изрыты сотами пещер, к которым вела единственная тропа, извиваясь по самому краешку обрыва. Оступившихся в пути ждала двухтысячефутовая бездна. Здесь, отваживаясь выйти наружу, мы надевали серые одежды, чтобы сливаться со скалами. Серые одежды помогали нам прятаться от случайных взглядов китайцев с биноклями.

Вдали я видел китайских специалистов с теодолитами и мерными шестами. Они, как муравьи, ползали повсюду, вбивая в землю колышки, делая записи в тетрадях. Перед солдатом прошел монах, и китаец ткнул его штыком в ногу. В двадцатикратный бинокль, мой единственный предмет роскоши, мне хорошо был виден поток хлынувшей крови и садистская ухмылка китайца. Бинокль был хорош, ибо позволял видеть гордый дворец Поталы и мой родной Чакпори. Но вот в мысли закралась подспудная тревога, чего-то здесь не хватало. Наведя бинокль, я пригляделся внимательнее. Ничто не тревожило водную гладь Озера Храма Змея. На улицах Лхасы ни одна собака не рылась в кучах отбросов. Ни птиц, ни собак! Я обернулся к стоявшему рядом монаху.

— Коммунисты всех их перебили себе в пищу. Собаки не работают, значит, не имеют права на жизнь, — заявили коммунисты, — однако еще могут сослужить нам службу, став продуктом питания. Теперь иметь собаку или кошку или любое иное животное считается преступлением. — Я с ужасом уставился на монаха. Иметь домашнего любимца — преступление! И я инстинктивно снова взглянул на Чакпори.

— Что же там случилось с нашими кошками? — спросил я.

— Убиты и съедены, — последовал ответ.

Я вздохнул и подумал: «О! Если бы я мог поведать людям правду о коммунизме, о том, как они на самом деле обращаются с людьми и животными. Если бы Запад не был так щепетилен!»

Я вспомнил о небольшой общине монахинь, о которой недавно услышал от одного высокопоставленного ламы. Находясь в пути, он случайно наткнулся на единственную монахиню, оставшуюся в живых, которая и рассказала ему всю эту историю перед тем, как умереть у него на руках. На ее монашескую общину, поведала она, напала озверелая банда китайской солдатни. Они осквернили все Святыни и разграбили все, что имело хоть

какую-то ценность. Они сорвали одежду с престарелой настоятельницы и облили ее маслом. Затем подожгли монахиню и, радостно гогоча, слушали ее крики. Наконец несчастное обугленное тело замерло на земле, и один из солдат распорол его штыком, чтобы убедиться, что перед ним труп.

Старых монахинь раздели и проткнули раскаленными железными прутами, так что все они умерли в страшных мучениях. Молодых монахинь насиловали на глазах друг у друга, причем за три дня пребывания солдат в общине каждая подверглась насилию от двадцати до тридцати раз. Потом, по-видимому, наскучив этой «забавой» или просто устав от нее, они набросились на монахинь в последнем приступе зверской ярости. Одним женщинам отрубали конечности, другим вспарывали животы, третьих нагими выгоняли на лютый мороз.

Небольшая группа монахов, шедшая в Лхасу, случайно столкнулась с ними и попыталась как-то помочь, отдавая женщинам свои одежды, стараясь поддержать в них огонек чуть теплившейся жизни. Однако отряд китайских солдат, тоже шедший в Лхасу, напал на них и расправился с монахами с такой дикой жестокостью, что об этом невозможно писать. Покалеченных и безнадежно изуродованных монахов разогнали нагими по морозу, пока они не умерли от потери крови и холода. Осталась в живых лишь одна женщина; она упала в канаву и спряталась под молитвенными флажками, которые китайцы сорвали с шестов. Долгое время спустя к месту чудовищной расправы подошел этот лама с мальчиком-послушником, и вдвоем они услышали из уст умирающей монахини всю эту историю.

О! Рассказать бы Западному миру обо всех ужасах коммунизма, — думал я, но, как впоследствии убедился на собственной шкуре, на Западе невозможно ни писать, ни говорить правду. Все ужасы должны быть сглажены, на всем должен быть налет «благопристойности». А коммунисты разве «благопристойны», когда насилуют, калечат и убивают? Если бы на Западе прислушались к достоверным рассказам тех, кто перенес эти мучения, им наверняка удалось бы уберечь себя от подобных ужасов, ибо коммунизм коварен, как раковая опухоль, и пока люди готовы думать, что этот чудовищный культ — всего лишь иное политическое течение, до тех пор народам мира угрожает реальная опасность. Как человек, много выстрадавший, я сказал бы — покажите людям в печати и в зримых образах (пусть самых чудовищных), что творится за «Железным занавесом».

Пока я размышлял над всем этим, лихорадочно блуждая взглядом по раскинувшейся передо мной долине, ко мне в комнату вошел, опираясь на палку, сгорбленный старец. Лицо его было покрыто морщинами — следами страданий, — на выдающихся скулах кожа была туго натянута, словно высушенный пергамент. Я увидел, что он слеп, и встал, чтобы подать ему руку. Его пустые глазницы пылали огнем, а движения были неуверенными, как у тех, кто ослеп недавно. Я усадил его рядом с собой и ласково взял за руку, думая о том, что на этой оккупированной земле мы уже ничем не сможем облегчить его страданий и унять боль в его воспаленных глазницах.

Он терпеливо улыбнулся и сказал:

— Ты хочешь знать о моих глазах, Брат. Я пребывал на Священной Дороге, простираясь ниц у Гробницы. Вставая на ноги, я поднял глаза на Поталу, и, к моему несчастью, на линии моего взгляда оказался китайский офицер. Он обвинил меня в том, что я посмотрел на него заносчиво и даже оскорбительно. Меня привязали веревкой к его машине и поволокли по земле на площадь. Туда же согнали толпу зрителей, перед которыми мне вырвали глаза и швырнули в лицо. На моем теле, как ты наверняка заметил, множество полузаживших ран. Люди привели меня сюда, и я рад тебя приветствовать.