— Дэвид, мне неловко тебя беспокоить, но я должен. Отто спрашивал… что ты хочешь, чтобы было сделано. Или ты уже что-нибудь устроил?

— Нет. Пожалуйста, позвольте Отто все устроить. Простите, что оставляю это на вас. Сами понимаете, я не мог…

— Конечно, конечно. Все в порядке. У тебя есть какие-то особые пожелания? Еврейские похороны…

— Да, — произнес он слегка удивленно. — Разумеется. Если вы найдете главу еврейской общины, он все устроит, все.

Дэвид выглядел сбитым с толку и каким-то отстраненным. Я увидел, что слезы возвращаются, и опустил глаза, не в силах вынести таинства его боли.

— С тобой все будет нормально? Мы хотели, чтобы ты вернулся домой.

Он поставил чемоданчик на землю и закрыл лицо обеими руками, словно чтобы остудить его. Погладил пальцами распухшие бесформенные щеки.

— Мило. Но мне надо идти. Со мной все будет хорошо.

— Не горюй.

На редкость идиотская реплика. Я сам был готов вот-вот заплакать. Он тяжело вздохнул.

— Я знал, что она обреченное дитя. Я знал, что мне придется оставить ее.

Торжественность его слов заставила меня воспринимать его самого как ребенка.

— Куда ты едешь, Дэвид? Возвращаешься на юг, к своим людям? Не оставайся один.

— На юг? — На мгновение он замешкался, — Нет-нет. Я еду домой. На настоящий север.

Он натянуто улыбнулся и потер глаза. Его слова озадачили меня.

— Куда?

— Я возвращаюсь в Ленинград.

— Возвращаешься?.. — Я уставился на него. — Но я думал…

— Вы думали, я родился в Голдерс-Грин, а мой отец был… я уж и забыл кем… торговцем мехами? Нет. Это ложь. Мы приехали из Ленинграда, как она и сказала, совсем как она сказала.

— То есть вся эта история правдива?

— Ночной лес, и прожекторы, и рука отца — все правда, каждое слово правда, совсем как она сказала.

Я уставился на его пылающее, в потеках слез лицо.

— Но почему?..

— Почему я солгал? А почему я должен говорить правду, такую правду, всякому, кто спросит? Почему я вечно должен таскать, как ярмо, такую историю и быть для мира такой фигурой? К тому же были вещи и хуже, хуже, чем она сказала. Я не хотел быть трагическим, страдающим. Я хотел быть легким, новым, свободным…

Он говорил нетерпеливо, жестикулируя, словно ловил темные фантазии, которые стекались к нему.

Невозможно было теперь сомневаться в нем. И когда я понял, что он, конечно же, не избежал своей трагической судьбы, до меня дошла важность его предыдущих слов.

— Ленинград? Но, Дэвид, подумай…

— Я хочу вновь увидеть Неву, — перебил он меня, — Хочу коснуться гранитных набережных, увидеть Шпиль Адмиралтейства на солнце…

— Дэвид, не будь идиотом. Ты не можешь туда вернуться. А вдруг тебя посадят в тюрьму? С тобой что угодно может случиться.

Он развел руками и сделал это таким образом, что мне сразу стало ясно: он действительно еврей.

— Кто знает? Я верю, что со мной все будет в порядке, я верю, что меня оставят в покое. Почему бы им не оставить меня в покое? Но я готов к тому, что все может оказаться наоборот. А даже если все и будет наоборот? Это мое место, а каждый должен страдать на своем месте.

— Глупый дурачок! — сказал я. Мне хотелось встряхнуть его, вытащить из этого мгновения фантазии. — Да ты рехнулся, совсем из ума выжил! Хочешь тоже умереть? Не нужно сейчас принимать окончательное решение. Нужно подождать.

Дэвид покачал головой.

— Сейчас время, самое время решать. Разве вы не понимаете, что сейчасмы знаем правду о себе? Правду, которая потом поблекнет.

Именно это я только что говорил себе в ответ на вопрос Отто. Она поблекнет. Но я попросил Левкина:

— Пожалуйста, не уезжай.

— Это единственное место, где я настоящий. Там говорят на языке моего сердца.

— Там могут разбить твое сердце. Не будь романтиком.

— Мне теперь открылась истина. Настало время последовать за истиной, в какое бы безумие она ни вела.

— Это безумие будет очень долгим, Дэвид.

— Пусть так. Но здесь я бесполезен. Возможно, вы не понимаете, но для меня ничто не имеет смысла вне России. Ваш язык сухой, сухой у меня во рту. Здесь я не человек, я должен стать клоуном, ничем, игрушкой чужих людей, как стал бы игрушкой вашего брата, если бы он захотел. Я лучше умру, чем буду бессмысленным.

— Не сходи с ума. Возможно, таковы твои чувства. Но подумай о свободе. Ты сказал, что хотел быть свободным, легким, новым. Свобода — вот что действительно необходимо. А там, что бы ты ни обрел, свободы у тебя не будет.

Я посмотрел на часы. У меня было десять минут на то, чтобы развить всю теорию вопроса, десять минут на то, чтобы убедить его.

Он — вроде как улыбнулся, растянув пухлый рот на страдальческом лице.

— Что толку спорить с сердцем! Кому-то свобода дается, только чтобы погубить. Это просто такой Способ жизни…

— Идиот! Думай, думай! Что ты будешь делать в Ленинграде? Представь, представь! Как насчет твоей живописи? Ты говорил мне о ней…

— Я сжег те картины. И рад, что ты их не видел. У меня нет таланта. Есть вещи более важные.

— Возможно. Но для тебя?.. Вопрос не в том, какая жизнь лучше, а в том, какой жизнью лучше жить тебе. Ты должен принять во внимание свои нужды, и не только ради собственного блага.

Как объяснить ему это за десять минут?

— У меня нет таких нужд. Только те, о которых я говорил. Вернуться туда. Как сказал поэт: «А в сердце светит Русь». [34]Я не хотел уезжать. Нельзя спастись от страдания мира.

— Не накликай беду. Помнишь, что ты говорил мне насчет двух видов евреев?

— Я никогда по-настоящему не верил в это, во всяком случае в том, что касается меня. Я знал, что рано или поздно меня схватят, из-за нее…

— У тебя есть там семья?

— Сестра.

— А, еще одна сестра. Чем она занимается?

Он снова натянул болезненную улыбку.

— Она успешный человек, инженер.

— Понятно. Возможно, она спаслась от своей еврейской судьбы.

— Возможно, я — ее еврейская судьба.

— Ты попадешь из огня да в полымя.

— Так уж заведено в нашей семье.

Эта мрачная шутка потрясла меня ужасным ощущением его серьезности. Его переполняло отчаяние ранней юности, прекрасная бескомпромиссность, которая может привести к крушению длиной в жизнь.

— Не уезжай, Дэвид. Пожалуйста, хотя бы подумай немного. Подожди месяц или два, ничего не решай. Позволь мне вновь с тобой увидеться и поговорить. Езжай ко мне, поживи у меня дома, отдохни, обдумай все как следует. Пожалуйста, позволь мне позаботиться о тебе.

Он уставился на меня широко раскрытыми, воспаленными глазами.

— И к какому выводу я, по-вашему, должен прийти? Нет-нет. Лучше поступить неверно по верным причинам, чем верно по неверным причинам. Ах, вы не понимаете…

Однако я прекрасно его понимал. Оставалось только ломать руки над ужасной неразберихой человеческой судьбы: о эти непостижимые указания добра и зла, что ведут нас по сумрачным дорогам туда, откуда нет возврата!

— Тебе нечем заплатить за проезд, — резко сказал я.

Дэвид улыбнулся, на этот раз более свободно, и это напомнило мне лицо Отто, когда с него как будто спала маска.

— Да. Но у меня есть это.

Он порылся в кармане и вынул сжатый кулак. Повернул его и открыл ладонь. На ней лежали четыре бриллиантовых кольца.

Охваченный смесью ужаса и боли, я узнал их.

— Значит, та часть истории тоже была правдой.

— Я же сказал вам, что все было правдой. Мой отец был предусмотрительным человеком. А ей… ей было бы все равно.

— Но не твоему отцу. Он взял эти кольца, чтобы помочь тебе выбраться, а не вернуться.

Дэвид пожал плечами.

— Он взял их ради нашего будущего.

Подъехал поезд. Дэвид поднял сумку. Последним усилием воли я выхватил записную книжку и нацарапал на странице адрес. И сунул сложенный листок ему в нагрудный карман.

— Здесь я живу. Еще раз подумай. Дай мне знать.

вернуться

34

Строка из стихотворения С. Есенина «О пашни, пашни, пашни…».