Рабириа ничего не ответил: его занимал больше «Щит Минервы».

— У нас ессеи говорят, что нужно всегда опасаться нецеломудрия женщины, — бойко сказал актёр-иудей Алитур, большой приятель Нерона. — Ни одна из них не довольствуется одним мужем…

— Ни одна женщина, по словам Сенеки, не боится уже развода, — вставила со смехом Поппея. — Многие будто бы считают свои года не по числу консулов, а по числу своих мужей.

— Чтобы выманить духовное завещание в свою пользу, многие римские дамы готовы пойти на все уступки.

— Я поднимаю свою чашу за освобождение нас от женщин! — крикнул весело Петроний. — Иго их нестерпимо…

— Ах, оставьте нас в покое с этими вечными вашими причитаниями на наш счёт! — вспыхнула хорошенькая Дорис. — Не хороши — идите прочь! Только и всего… А ты слышала, как отличился наш божественный? — давясь смехом, спросила она свою соседку.

— А что такое? — навострила та уши.

— Ты знаешь, что римских богов он никогда не чтил, но Матери богов, Кибеле, поклонялся — не знаю уж за что… И вот вчера, перед пиром, рассердившись за что-то на Кибелу, он взял да и… — И, давясь смехом, она прошептала что-то быстро на ухо соседке.

— Не может быть! — расхохоталась та.

— Но я тебе говорю! Мне рассказывала Поппея Сабина…

— Что он сделал? Что? — забросали её любопытные со всех сторон. — Ах, да будет тебе миндальничать!.. Что сделал божественный, то должно быть божественно…

И, пожеманившись, — Дорис знала, как это идёт ей — она, наконец, давясь смехом, тихонько уронила:

— Он… обмочил Мать богов.

Раздался взрыв бешеного хохота.

— Но на что же ему боги, раз он бог сам? — рассудительно проговорил среди всеобщего весёлого гвалта чей-то пьяный голос. — На Олимпе, по-моему, становится решительно тесно. Я старых богов отправил бы уже на покой…

С соседнего стола Поппея Сабина — в своей тунике телесного цвета она казалась совсем обнажённой — погрозила Дорис розовым пальчиком:

— Болтушка!..

Отон, к вину слабый, закрыв глаза, положил свою сухую голову ей на грудь.

— Bene Vobis!

Зазвенели чаши…

Сосед Рабириа, Иоахим, молча смотрел вокруг. Он пил мало и все эти римские удовольствия вообще не пленяли его. И тут, среди блеска огней и гвалта пирующих, он думал свои большие думы. Сбросить всех этих обессилевших в золоте и распущенности людей пинком ноги в небытие ничего не стоит, казалось ему, а потом… Что нужно толпе? Нужен ей, во-первых, кусок хлеба, во-вторых, самка, а затем поганые эти зрелища их, чтобы занять пустые головы. Тайна управления стадами человеческими совсем немудрёна — нужна только ясная голова да железная рука…

Против него возлежал и думал почти те же думы другой иудей, внук знаменитого Филона Тиверий Александр, который принял язычество и так уверенно шёл лестницей почестей, что, к великой досаде римлян старого закала, уже имел на форуме статую. Уже пожилой, но красивый, с благородной, думной головой и холодными, слегка презрительными глазами, он тяготился вечным праздником Рима. Он любил дело, движение, ловкий ход в жизни… хотя бы это даже ни к чему и не вело. И на блестящее общество пира он смотрел почти что как на стадо свиней…

Около него пристроился только что прибывший из Иерусалима молоденький фарисей Иосиф бен-Матафия, розовенький, чистенький, с любопытными глазками. Иерусалимская арена казалась молодому фарисею узка для него, и вот он выбрался на разведку сюда, в столицу мира. Он был ошеломлён пышностью Рима и его безудержной жизнью. Через актёра Алитура он был представлен Поппее — она склонялась к иудейству, — а через неё пробрался уже ко двору. Голова его закружилась. Он понял, что в жизни все позволено и что понимание этого — первый шаг. А так как более всего в жизни молодой фарисей любил себя, то он понял, что для него важнее всего быть непосредственно в лучах солнца мира, цезаря, а не в душном от бесплодных споров Иерусалиме… И он живыми глазками смотрел вокруг, все замечал, все подслушивал, и хотя в светских манерах часто давал промахи, но быстро приспособлялся к окружающему. То, что он возлежит за одним столом с такими людьми, как Иоахим и Тиверий Александр, наполняло его чрезвычайным уважением к самому себе…

В жарком рдении громадных зал, в тяжёлом аромате курящегося янтаря, в мелькании стройных, почти обнажённых тел танцовщиц, под страстные всплески незримой музыки вдруг поднялся красивый голос Аннея Серенуса:

Heu, heu! nos miseros! quam totus homuncio nil est!
Quam fragilis tenero stamine vita cadit!
Sic erimus cuncti, postquam nos auferet Orcus.
Ergo vivamus, dum licet esse bene!..[23]

Он был совсем пьян. Нерон — он рассолодел совсем — издали сделал знак, что он рукоплещет Аннею, и, подняв правую руку, — на соседних столах сразу все стихло — напыщенно прочитал:

О, Одисей, утешения в смерти мне дать не надейся:
Лучше б хотел я живой, как подёнщик, работая в поле,
Службой у пахаря хлеб добывать свой насущный,
Нежели здесь над бездушными мёртвыми царствовать мёртвый…

Ближние столы разразились бурными рукоплесканиями, а за ними и все, хотя десятая доля пирующих не знали, кому и чему рукоплещут. И Нерон, высоко подняв чашу с крепким, останавливающим тошноту цекубом, воскликнул:

— И потому — carpe diem![24]

— Божественно! — с насмешкой уронила Агриппина.

— Несравненно! — стрельнула горячим взглядом по владыке вселенной раскрасневшаяся, но не теряющая самообладания Береника. — Тебе необходимо выступить на играх в Ахайе…

— Я уже думал об этом, — гордо отвечал Нерон. — Но надо ещё усовершенствоваться. Я люблю все доводить до последней степени совершенства…

И он с усилием сдержал раздирающий его зевок… Анней хотел сказать что-то Актэ, но она исчезла. Молодому воину стало горько. Вздор все: и беспрерывные и осточертевшие своим свинством пиры, и эта его будто бы любовь к прекрасной гречанке, и все эти будто бы поэтические цитаты из будто бы значительных писателей и поэтов, — все обман! И мрачно повесил он свою красивую голову…

Актэ ускользнула незаметно в свои покои, находившиеся в самой отдалённой части дворца. Её встретила улыбкой молоденькая невольница Эпихарида. Она была больше сестрой Актэ, чем её рабыней: обе были в неволе, обе были сердцем мягки, обеим жизнь не улыбалась. И, когда изредка цезарь навещал свою подругу, Актэ прятала Эпихариду от близоруких голубых глаз владыки.

— Ну, что, спать? — ласково спросила Эпихарида.

— Спать, спать, спать… — устало отвечала Актэ. — Нет, я решительно предпочла бы работать в поле или на виноградниках… Ах, как все это опротивело!..

Эпихарида откинула тяжёлую завесу окна: над огромным городом занималась уже заря. Рабы очищали дворцовые залы от пьяных. Цезарь — его увели под руки, — как был в аметистовой, залитой вином и всякими соусами тоге своей, так и ткнулся носом в постель и тяжело захрапел. Он не успел пёрышком очистить желудок, и сон его был мучителен. Ему снилось, этот сон повторялся уже не раз и внушал ему поэтому особенный ужас — что зад его любимого иноходца превратился в обезьяну и что от лошади осталась только голова, которая звонко ржала… И Нерон дрожал всем своим воняющим телом и мучительно стонал…

вернуться

23

Увы нам, несчастным!.. Как ничтожен всякий человечек!..

вернуться

24

Лови день!