LIX. БЕРЕНИКА

Язон, хмурый, поднялся по мраморной, застланной коврами лестнице во дворец Береники. Отец его был прав: гамадриада сумела в короткое время отравить его тихую жизнь созерцателя окончательно. Все, что ему теперь хотелось, это отдохнуть от всего, забыться, уйти от себя. Огромные замыслы отца, в которых ему было отведено первое, небывалое место, тяготили его. Он видел достаточно, что происходило в Риме, в Ахайе, а теперь тут, в стране отцов, и не имел желания принимать участие в этой страшной комедии. Но у него не было сил отказаться от всего прямо: старик так увлёкся своей грандиозной идеей, что отнять у него эту игрушку было просто жестоко. Да и искушение временами поднималось: разве спокойный, разумный человек, который ничего для себя не хочет, не мог бы немножко улучшить удел человеческий?

— О, какой милый гость! — встретила его Береника. — Но ты что-то печален… Ах, понимаю, понимаю:

…В отсутствии той, кого любишь ты, все ж её образ
Будет с тобою и будет звучать её нежное имя…

А он невольно застыл на пороге: Береника шла к нему навстречу в белой прозрачной тунике из бесценного виссона — он ценился дороже золота, — которая не скрывала ни единой подробности её тела, но, наоборот, казалось, подчёркивала его потрясающую красоту.

— Ну, идём на террасу, — проговорила она. — Я рада побеседовать с моим милым философом… Кстати: какие последние новости с войны?

— Иосиф заперся в Иотапате, а римляне обложили её.

— Ну, так… А теперь садись… Посмотри, какой закат… Я рада подышать немножко свежим воздухом: день был невыносимо жаркий. А море, море!.. Мы, бедные женщины, лишены возможности участвовать в больших делах, которыми играете вы, и потому я лёжа читала и перечитывала сегодня Горация и — вспоминала тебя…

— Меня? Почему?

— Потому, что слишком уж большое значение придаёшь ты всем этим твоим игрушкам, — проговорила она, подвигая ему вазу с фруктами и вино. — Ты помнишь, как у Горация пловец сожалеет об участи тарентинского философа Архиты, кости которого он видит на песке Апулии?.. Так как такая же участь ждёт не только философа Архиту, но и всех нас, то не лучше ли, милый философ, не пренебрегать радостями жизни, как это делаешь ты? Не лучше ли прожить жизнь свою ярко и широко, хотя бы в результате поэмы этой и были опять-таки все те же кости на матинском берегу?.. А пока — выпей этого вина…

И вместе с ним она пригубила из своей чаши.

— Ты ошибаешься, считая меня каким-то спартанцем, который не знает другой радости в жизни, как служить своей Спарте, — отвечал Язон. — Радости жизни многоразличны, Береника.

— Я не исключаю никаких радостей точно так же, — сказала Береника. — Я думаю, что я верная ученица Эпикура. Прекрасно это вино, прекрасен этот закат над морем, прекрасен стих Горация, но… я была бы не откровенна с тобой, если бы я не сказала, что глубочайшей из радостей в бытии человеческом я все же считаю радость разделённой любви… от которой ты только что вкусил, — бросив на него лукавый взгляд, прибавила она.

Он омрачился. Этими неосторожными словами она разбудила в нем воспоминание о её страшном для него прошлом. Но он сказал:

— То, что я вкусил, больше всего и показывает мне, как обманчивы все эти столь восхваляемые радости.

— Я благодарю тебя за твою дружескую откровенность, милый гость мой, но вот эта кифара в руках музыканта — одно, а в руках невежды — только доска с натянутыми струнами, — сказала Береника. — Любить надо уметь… Ах, любовь!.. Сколько прекрасных образов и поэм создала она! Тифон, троянец, был похищен Авророй на небо, но, испросив для него у Зевса бессмертия красавица богиня забыла испросить вечной юности, когда он от старости съёжился, она превратила его в кузнечика, которого мы любим слушать в летние ночи. Вакх взял в супруги себе Ариадну и, чтобы доказать милой своё божественное происхождение, он бросил её повязку о девяти алмазах на небесный свод, и ещё немного — и мы с тобой увидим её на небе, эту прелестную повязку Ариадны. Но что там мифология, когда мы с тобой чуть-чуть не были свидетелями земной поэмы, которая будет жить века!

— О чем говоришь ты?

— О Клеопатре… Ах, эта первая встреча с суровым римлянином! Он явился к ней именем грозного Рима, она выходит к нему вся обнажённая, и — забыт Рим, забыт долг, забыто все на свете, и начинается волшебная сказка любви. Он дарит ей целые страны, он весь у её ног, её радость и улыбка для него высшая награда. А битва при Акциуме, когда он отрядил семьдесят сильнейших кораблей для охраны милой?.. Я на её месте не дрогнула бы, не побежала бы, и, конечно, исход битвы был бы совсем другой, и она — или я — поднялась бы Августой на Капитолий…

— А потом?

— Никакого «потом» нет, мой милый философ, — сказала Береника. — Есть только «теперь». Потом будут обнажённые кости на неведомом берегу. И если бы даже все, что осталось от Клеопатры, была бы только ода Горация «К друзьям», то и тогда жизнь её была прожита как будто недаром. Ты помнишь её?

Теперь давайте пить и вольною ногою
О землю ударять…

Чарующий голос, солнечное вино, пылающий над морем закат и это пленительное тело пьянили Язона. Все давние мечты его о прекрасной царевне воскресли и зацвели. Но воскресло и прошлое её. Скольким читала она так оды Горация? Перед сколькими представала она в этих прозрачных одеждах? Скольких звала она так к кубку наслаждения?.. И дрогнули его брови, и потемнели глаза,

— Наша встреча с тобой, царевна…

— Теперешняя или та, давняя, когда ты был ещё Маленьким Богом, прекрасным, как… как я не знаю что… Ты видишь, я не забыла…

— И я помню все, — сумрачно сказал он. — Ив этом-то, может быть, и главное несчастье моё…

Она чуть нахмурила брови, стараясь понять эту вдруг прорвавшуюся в словах его горечь. И вдруг — поняла… Румянец залил прекрасное лицо, опустилась прекрасная, вся в золоте кудрей головка и в сердце защемило. Странно сказать, но и её, победительницу, её, уже растерявшую как будто свои молодые мечты о счастье небывалом, иногда посещала эта грусть о растраченных богатствах любви…

— Мне кажется, что ты поняла меня, Береника, — с грустью сказал Язон. — В нашей встрече с тобой все необычно — пусть необычно все это и кончится. Я… я признаюсь тебе: твой образ я носил в сердце своём долгие годы. Я пронёс его — после встречи в Афинах — дикими степями Скифии, безбрежными германскими лесами, я носил его, как святыню, среди безумий Рима и в солнечном уединении Тауромениума…

Прекрасное лицо разгоралось восхищением — точно она музыку сладкую слышала…

— Да, да, ты видишь, я не таюсь от тебя, — страстно продолжал он. — Но… но всякий раз, как я вспоминал о том, что… было до меня… я сразу потухал, я терзался… И через это я не перешагну никогда… Ты скажешь, что это глупо…

— Нет, этого я не скажу, — тихо перебила она его.

— А-а! — удивлённо уронил он. — Но все равно: этого я не приму никогда… И потом — позволь мне договорить все сразу, — ты как будто зовёшь меня куда-то. Но я не пойду за тобой каким-то… новым Антонием. Антоний для меня не герой… Вот видишь там, на грани моря, это рдеющее облачко с золотыми краями? Оно очень похоже на гору, которую я в скитаниях моих видел раз на берегу пустынного озера в Гельвеции. И та гора дала мне урок: если хочешь быть человеком, беги от пошлой толпы в небо и стой там, над жизнью, один. Не думай, что это какая-то философия для разговора, — нет, все в жизни говорит мне одно: уйди! Ты за мной на эту золотую вершину, — указал он, — не пойдёшь, а кроме того, если бы даже и пошла, то я… я никак, никак не понесу груз твой… который…

Он оборвал. Он был бледен и дышал тяжело. А она поняла самое главное: он любит её, он любит её давно, и глубоко, и нежно, он уже её… И уже не для того, чтобы подняться с ним на Палатин, а для того, чтобы испить радость этой любви его и дать ему радость любви своей, она вдруг одним движением, гибким и поющим, бросилась к его ногам.