Ну а где, спрашивается, эту самую благодарность раздобыть, если у нас год назад в Большом Порядке первый за всю историю государства Российского трезвый сход был? И – со злости, что ли? – постановил: пьянству – бой! И Сергей наш Владимирович тут же на трибуну спланировал.

Надоело, говорит, пьянство, товарищи! Правильно и очень даже своевременно указали нам, куда может завести нас пристрастие. В пропасть, у которой и дна нет, товарищи! Вот почему я категорически предлагаю с сей минуты начать строгую трезвую жизнь. Трезвость есть норма существования белковых тел! И я горячо призываю дорогих моих односельчан сдать милиции все ненужные самогонные аппараты. Покаемся, дорогие товарищи, и пусть земля горит под нашими ногами!

Покаялись. Сдали ненужные самогонные аппараты. Нужные оставили. Акт был добровольным, все умилялись, и сдатчиков металлолома показывали по телевидению. И позакрывали все питейные точки. Сперва возникла паника, но потом все само собой образовалось. Вместо двух гласных точек появилось восемь согласных: я, например, покупал нормальную казенную кашинского розлива исключительно по согласию в промтоварном магазине, в отделе уцененной резиновой обуви.

Майя Ивановна продавала резиновые сапоги всем желающим, но всовывать в них следовало не ногу, а руку, и всяк получал то, что желал. А сапог относил к служебному входу и клал его в ящик. И сапог тот таким образом вновь шел в дело как упаковочный материал.

Нет, не подумайте, я не употребляю. Но, во-первых, учтите, что мои коллеги без стакана натощак и лопаты нащупать не могли, а во-вторых, возникают обстоятельства. Это у них – там, на Диком Западе, – слыхал я, День Благодарения один раз в году, а у нас почти что круглогодично. Тракторист участок под картошку вскопал – благодарение. Бригадир навозу подбросил – еще благодарение. А там – дрова, комбикорм, рассады да разная хозяйственная мелочишка – сплошные благодарения. Вот и бегают все к Майе Ивановне: «Майя Ивановна, кормилица, два резиновых сапога нормального размера». И – десятку за каждый, условно говоря, сапог. Ровнехонько десятку, без сдачи: плата за риск. Жить трезво стало веселее в основном продавцам, потому как остальные трезво жить давно уже разучились. Их нужно сорок лет по безводной пустыне водить, как Моисей евреев, чтобы они окончательно протрезвели, и то – сомневаюсь. И времена не те, и Моисея нету, и сорок лет, боюсь, мы уже не продержимся.

Ну, это так, отступление, чтобы было понятно, где я в условиях свирепой борьбы за всенародную трезвость пол-литра кашинской надыбал. Пароль: «У вас продается резиновый сапог?» Отзыв: «Размер обычный?» – потому что иногда бывает двойной. Редко, правда, в цене нынче обувка.

Но за ценный совет я ничего не пожалею, а потому и потопал от Майи Ивановны к Сергею Владимировичу с кашинской у самого сердца.

– Кашинская – водка нашенская! – заорал исторический человек, потер руки и засуетился насчет закуски.

А я, признаться, приуныл. В мире, вспомнил вдруг, доллары вращаются, фунты, гульдены, франки всякие. Вращаются вместе с иенами и лирами и все вокруг себя вращают. И все идет путем. Богатство и безработица, процветание и коррупция, благоденствие и преступность. Потому что есть вращение, от которого все работает. А у нас – никакого вращения. У нас коловращение, после которого единственная валюта наша вместе с бульканьем исчезает в утробах.

Пока я уныло размышлял о вращениях и коловращениях, Сергей Владимирович сотворил натюрморт. Русский, летний, конца двадцатого столетия – хлеб, соль, лук да какая-то никому не ведомая рыба в томате.

– Что за беда? – спросил Сергей Владимирович, с чувством выкушав первую стопочку.

Я излагаю как на духу. И что в армию осенью, и что изгнан из пастырского сословия в запсостав «куда пошлют», и что сижу без доходов и ем в кредит, и что, наконец, грядет сорокалетний юбилей, то есть, по моему разумению, время максимального доступа к сердцу. Пока я все это неторопливо рассказывал, Сергей Владимирович успел еще три стопаря опрокинуть, несъедобную тварь в томате дочиста подскрести – и подобреть тоже успел.

– Жалко тебя до слез, говорит. Надо искать справедливость. Что больше всего уважают в сорок лет?

А черт их знает, что они, сорокалетние то есть, уважают. Может, «Жигули», может, руководящее кресло, а может, и отдых с шашлыками. Я в этом возрасте не был, опыта у меня нет, а догадки – штука опасная в моем положении. Угадаешь – слава тебе! – а если не угадаешь? Я ж, собственно, сюда и пришел, чтоб самому не гадать.

– Не знаю, – говорю. – В этом возрасте не состоял.

– Мясо, – говорит Сергей Владимирович и очень значительно поднимает палец.

Теперь-то я понял, почему он тогда о мясе заговорил. Когда в тебе четыре стопаря, так ничего важнее мяса и быть не может. В этом случае не человек управляет ферментами, а ферменты – человеком. Но это я сейчас такой умный, когда к больничной койке прикован, а тогда, понятное дело, я ничего не соображал, а вбирал его мечты о жратве как откровение.

– Мясо! – повторяет он со вздохом. – Свежее, парное, желательно непережаренное. При таком наличии не устоит. Дрогнет он.

– Ага! – говорю, хотя не вполне еще соображаю. – А где же его взять в нашем колхозе, это мясо?

– Оно мычит, – объявляет Сергей Владимирович и хлещет еще стопочку. – И будет жрать наши корма, покуда будут эти корма. А когда они кончатся, мы займемся сверхплановыми мясопоставками.

– К тому времени Валентину Лукьяновичу уж не сорок стукнет, а сорок с гаком.

– Исключительно трезвая мысль! – восторгается Сергей Владимирович и снова поднимает палец. – Но меня учили не ждать милостей от природы, а тебя учили ждать, и ты не шурупишь.

– А что я должен шурупить?

Я, честно говоря, спросил уныло, потому что перегорел. Зря, думаю, я это затеял, зря последнюю десятку прохиндею-родственничку скормил, зря время теряю. Но, как выяснилось, недоучел я его ума.

– Если мясо, которое покуда мычит и, значит, является частью природы, получает внешний дефект, я как зоотехник могу его со спокойной совестью из природы вычеркнуть. И тогда это уже не субъект инвентарного списка, а объект гастрономии.

Чего, думаю, он мне буровит? Объект, субъект, природа. Хитрит, старый черт, стажу в этом смысле у него – почти полвека. А у меня – нуль, и мне не аллегории нужны, а совет, чего мне делать, чтобы опять войти в милость. И поэтому я говорю с некоторым неудовольствием.

– Я, – говорю, – дорогой вождь и учитель, и сам с дефектом. Но как мне этим своим дефектом корову заразить?

– Только не корову! – вскричала вдруг зоотехническая совесть. – Только не корову, так как корова для нас не столько мясо, сколько молоко. А бык – тот только мясо. Исключительно гора мяса, и я ее тебе, фигурально выражаясь, дарю ради сорокалетия нашего председателя.

– То есть как так? – спрашиваю, поскольку слегка ошалеваю от такой щедрости.

– Просто, – говорит, – как два пальца. Есть у меня бычок, которого давно пора съесть, если рассуждать научно. Самое бы время его сейчас съесть всем миром, но – запрещено, покуда имеются корма. А он жрет, паразит, за восемь коров и портит мне всю отчетность. И будет только справедливо, если мы из него сделаем бифштекс к сорокалетию.

– Так ведь нельзя же бифштекс, – говорю.

– Нельзя, покуда бычок цел и невредим. А если он сам себе чего повредит, то мы аккуратненько составим акт за тремя подписями и купим его сами у себя за наличный расчет.

– Ага, – говорю, – а как это он, интересно, сам себе что-нибудь повредит?

– А так повредит, – с презрением отвечает мне Сергей Владимирович, – так, значит, повредит, что ты возьмешь дрын и загонишь его на наше овощехранилище.

– Зачем?

– Затем, – говорит, – что на нашем овощехранилище не только что бычок – черт ногу сломит. И как только сломит, мы его тут же заактируем как непригодного к дальнейшей жизни. Он отдельно содержится, в сарае, и замок там сроду не запирается. Возьмешь дрын, откроешь замок и погонишь того бычка спозаранку на крышу овощехранилища. Все понял? Тогда ступай. А я докушаю да спать лягу.