— Когда-то ты тоже собирался историю изучать. Помнится мне.

— Был такой факт биографии. Да вовремя сообразил: если все историю будем изучать, некому её защищать окажется. А как выяснилось, это тоже необходимо. Слушай! — спохватился вдруг Гончаров. — Ты как в армии вообще? У тебя ж что-то вены на ногах и один глаз ни черта не видит. Литвак скромно опустил глаза:

— Видишь ли, я убедил военкома, что я — снайпер.

— А на меньшее ты не соглашался?

— Нет, почему. Он поверил. Ты же знаешь мою силу убеждения. Только потом меня почему-то направили в артиллерию. Гончаров строго смотрел на него смеющимися глазами. И вдруг расхохотался, не выдержав, окончательно стряхнув с себя сон. Прошлое, отдалённое не таким уж долгим сроком, было теперь рядом с ними. И за дымкой времени чем неясней вспоминалось оно, тем казалось милей.

— Помнишь Петьку Москаленко? — спросил Литвак. — Ведь я тебя к нему ревновал.

— Где он сейчас?

— Не знаю. Знаю только, что поступил на физмат. Да, Петька Москаленко. Худой, длинный, выше всех в классе, с маленькой головой, узким лбом и синими-синими глазами. Был Петька сыном уборщицы студенческого общежития. Обычно перед праздниками она приходила в школу, робко стояла под дверью учительской, не решаясь войти. И когда ей говорили, что у сына её незаурядные способности, она пугалась, кланялась и только просила учителей:

— Вы уж как-нибудь с ним построже. Отца-то у нас нет, а сама я что могу? Эти её посещения школы для Петьки Москаленко были мучением, он покрывался красными пятнами, и лучше в это время было на него не смотреть. А у Гончарова отец был архитектор. На городской площади вокруг памятника Пушкину стояли старинные чугунные фонари, отлитые по его проекту. И было в городе здание авиатехникума, построенное Юркиным отцом. Это здание и эти фонари весь класс бегал смотреть. Они были не то что предметом гордости, но как бы принадлежали классу, их строил Юркин отец. Гончаров приходил в школу отглаженный, и начищенных ботинках, отличный спортсмен, кидал в парту портфель и сидел на уроках со скучающим видом. А Петька Москаленко рядом с ним грыз карандаш и уставясь в одну точку остро блестящими глазами, решал дифференциальные уравнения. Или по целым урокам напролёт они разговаривали. И тогда кто-нибудь, из учителей не выдерживал:

— Гончаров, повторите, что я только что рассказывал! Этой минуты, как представления, ждал весь класс. Гончаров откидывал парту, вставал, покачивая плечами, шёл к доске и там, повернувшись лицом к классу, слово в слово повторял то, что говорилось на уроке. А потом, помолчав, глядя в лицо учителя ясными безжалостными глазами, начинал дополнять его рассказ такими подробностями, от которых класс замирал в восторге. Они с Петькой никогда не учили уроков и всегда все знали. Это было высшим шиком. Им пытались подражать, но эхо кончалось плачевно. Они были не просто хорошими, они были блестящими учениками, и за это учителя прощали им многое. И все-таки что мог Петька Москаленко, не мог никто. На его худых плечах и маленькой голове с узким лбом свободно помещались и логарифмы, и дифференциальные исчисления, которым никто его не учил, потому что в школе это не проходят, а мать у него была неграмотной женщиной и больше всего на свете почитала и боялась учителей. За три месяца на спор он выучил английский язык и не только читал, но говорил. Считается, что ревность бывает только в любви. В дружбе тоже кто-то всегда первый, а кто-то страдает и мучится ревностью, быть может, не меньшей даже, чем в любви. Ревностью мучился Борька Литвак. И тем она была безнадёжней, что на него вообще не обращали внимания. Гончаров дружил с Петькой Москаленко, и к ним в дружбу никто кроме него допущен не был. Кончилась их дружба внезапно. На уроке английского языка. Расшалились ли в тот раз как-то особенно или терпению учительницы настал предел, но она вдруг закричала не своим голосом:

— Москаленко! Петька в этот момент не разговаривал. Обернувшись назад, он играл на листе бумаги в морской бой. Он с достоинством встал.

— Вам должно быть стыдно! — сказала она ему по-английски. Он был её лучший ученик, и ей казалось, она могла рассчитывать на его помощь. И вот тут Петька с неожиданной жестокостью, так, чтоб слышал весь класс, сказал ей по-русски:

— Если вы не можете установить дисциплину, так Москаленко тут ни при чем и нечего на него кричать. Все видели, как у учительницы задрожали щеки, она как будто хотела накричать на него, но вдруг бросила журнал и с заблестевшими в глазах слезами выскочила из класса. Стало тихо. И в тишине Гончаров сказал:

— То, что ты сделал. — подлость. Он сидел, а Москаленко все ещё стоял за партой.

— И ты извинишься перед ней. Но уже другие законы вступали в силу: на Петьку Москаленко смотрел весь класс и ждал. Он был герой, как он поступит сейчас? И это чувство оказалось сильней, у него не хватило мужества, которого требовал от него Гончаров по праву их дружбы. Тогда Гончаров при всех ударил его по лицу. Они покатились в проход между партами среди завизжавших девчонок, и тем страшней была эта драка, что никто не мог их разнять. Сильней их в классе был только Шурик Хабаров, дважды остававшийся на второй год. Но он ненавидел их обоих всей силой ненависти, на которую способен бездарный человек. Его тетради, исписанные чётким, каллиграфическим почерком, приводили в восторг учительницу черчения и в безнадёжное уныние повергали всех остальных учителей. И он стоял, сложа руки, и смотрел, как они дерутся. Кинулся разнимать их Борька Литвак. Так всех троих вместе и повели к директору. Борька шёл как герой. Он готов был, хотел пострадать. Но, несмотря на то, что у него была разбита губа, директор почему-то сразу решил, что он не виноват. И с этой не принятой во внимание разбитой губой, с великим позором пришлось Борьке одному выйти из кабинета на глазах всего класса, который дружно дежурил под дверью.

— Дураки мы были порядочные, — сказал Гончаров и прикурил от зажигалки. — А в общем — нет. Так и нужно. Он сидел в окопе, по-хозяйски свободно, спиной к немцам. Сильные плечи опущены, ремни портупеи ослабли на них. Из-под низко надвинутого козырька фуражки блестели на огонёк папиросы улыбавшиеся воспоминанию глаза. И только вздрагивающие ресницы, пушистые, длинные, чёрные — девчачьи ресницы, — были от прежнего Юрки. Но сейчас они подчёркивали мужскую красоту лица. А впрочем, того Юрку тоже никто и классе по настоящему не знал. Он был сын уважаемою человека, архитектора, и то, что он приходил в школу выглаженный, с детства знал английский язык, — все это было как бы само собою разумеющимся: он вырос в благополучной семье. Но однажды Литвак пришёл звать Гончарова на каток, и дверь ему открыл робкий, нетрезвого вида человек.

— Вы к Юрочке? — говорил он, почему-то заискивая перед Борькой и смущая его этим «вы». — А Юрочки дома нет… При этом он испуганно оглядывался на вышедшую следом молодую здоровую женщину с грубым лицом, ставшую позади него. Она подозрительно и хмуро смотрела на Литвака и не уходила. И, стесняясь самого себя, стесняясь своего припудренного носа, он бестолково суетился, шаркал по полу, стараясь держаться на отдалении. Но и на отдалении от него пахло водкой. Это был отец Гончарова. И когда Юрка узнал, что Литвак был у них и видел отца, он покраснел до слез, и долго ещё Борька чувствовал в нем враждебность к себе. Только позже, когда доверие было восстановлено, Гончаров показал ему карточку своей матери: молодая-молодая, загорелая, она босиком стояла на песке, в майке, в сатиновой юбке, держа на плече ещё маленького сына. Вся она, освещённая солнцем, была такая счастливая, что у Борьки Литвака, смотревшего на фотокарточку, даже сердце сжало: он знал уже, что её нет. Она была секретарём заводского комитета комсомола, но на заводе у них произошёл взрыв, и она погибла. С тех пор отец стал потихоньку пить, а домработница — та самая здоровая женщина с грубым лицом — постепенно весь дом и отца забрала в руки. И Юрка, жалея отца, опустившегося, безвольного, запуганного человека, презирая его, не мог ему этого простить. Из всего класса только Петька Москаленко, а теперь ещё Борька Литвак знали, что Гончаров, приходивший в школу в чистых рубашках и сверкавших ботинках, стирал себе, гладил и штопал сам. С тех пор как эта женщина стала в доме тем, кем она стала, Гончаров все для себя делал сам. Он ненавидел её, презирал отца, но была ещё в доме маленькая двухлетняя девочка. Черноглазая, вся в чёрных кудряшках, белая, румяная, крепкая, как орех. Маленький деспот, которому он позволял делать с собой все, приходя от этого в совершенный восторг. Когда он, гордясь, показывал её первый раз Литваку, Борька поразился, как все лицо его стало другим. У Литвака тоже была сестра, старшая, правда, с которой он дрался. И был брат. Но, кажется, даже больше них он любил Юрку. И вдруг Гончаров, не сказав ему ни слова, подал документы в военное училище. Борька переживал это молча, как измену. И вот в суматохе двигавшихся ночью войск они встретились на фронтовой дороге, два школьных товарища, и теперь вместе сидели в окопе. На себе самом никто не замечает прожитых лет. За эти годы Борька Литвак из мальчика, боявшегося драк и физической боли, превратился в мужчину, худого, жилистого, с острым кадыком, за которым рокотал неожиданный бас. И он сказал этим басом: