Быстро и верно исполнялась программа предсказанной Сивиллой катастрофы. За небесными страхами – наводнения; за наводнениями – голод. Хлеб не уродился: под влиянием упорного ненастья колосья сгнили на корню. Надежды на подвоз из хлебородных провинций не было и быть не могло; вначале было не до того, а впоследствии стало поздно: моря были во власти Секста Помпея, сына бывшего триумвира, который, собрав флот и вооружив сицилийских рабов, воскресил память корсарских и невольнических войн минувшего поколения. Кое-как провели лето 44 г. и следующую зиму, а затем положение стало ухудшаться с каждым месяцем. Народ голодал и в деревнях, и в городах, и в Риме; но только в Риме он мог оказывать давление на правителей и требовать улучшения своей участи. Он и стекался в Рим все в большем и большем числе, ютясь где попало, питаясь чем кто мог; политические лозунги были забыты, все партийные требования слились в одном протяжном, зловещем вопле, который отныне преследовал правителей на каждом их шагу, – в вопле "хлеба!". Но хлеба взять было негде; тем временем голод и скученность довершали свое дело; и вот под возрастающим влиянием этих двух бедствий появилось третье, еще более ужасное – чума.

Наводнения – голод – чума… теперь дело было за последним из великих врагов и истребителей рода человеческого, за войной. Но и война была недалеко, и притом самая разрушительная изо всех возможных войн, – война междоусобная. Царский венец убитого диктатора был разорван на мелкие части; тот, кто хотел им владеть, должен был его собрать по лоскутам, а каждый лоскут должен был стоить жизни своему владельцу. Началась война в Италии – началась сравнительно тихо и скромно и с надеждой на быстрое окончание; но ее результатом был, вместо ожидавшегося объединения, грозный и кровавый триумвират. Наступило время жестоких проскрипций: рознь между триумвирами и "освободителями" была непримирима, при Филиппах пали последние бойцы за Римскую республику. Но и эта жертва не дала желанного успокоения: уже в ближайшие после гибели Брута месяцы обнаружился в самой Италии разлад между членами триумвирата, зародыш долгих смут и войн; а в то же время Секст Помпей, "сын Нептуна", как он себя называл, одновременно пускал в ход и обаяние своего действительного, и силы своего названного отца, чтобы морить народ голодом и этим подрывать власть своих врагов-триумвиров.

Теперь все бичи, когда-либо терзавшие людей, одновременно действовали; не могло быть сомнений, что именно теперь должна была наступить предсказанная Сивиллой година гнева, теперь или – никогда.

VI. Мы желали бы ввиду всех этих обстоятельств знать несколько подробнее сущность предсказания Сивиллы. К сожалению, наши источники в отношении этого пункта очень немногословны; все же путем комбинаций разрозненных данных можно составить себе представление о нем, быть может, не во всех его частях одинаково неоспоримое, но в совокупности достаточно близкое к истине.

Сивилла предсказала обновление мира после истечения "великого года". Мы видели уже, что этот великий год иными определялся в четыре, другими в десять "веков", в 110 лет каждый. Для нашего светопреставления только последнее определение имело смысл, но и первое не было вполне отброшено; как-никак, а оно должно было быть довольно знаменательным моментом. Если допустить – что было наиболее естественным, – что пророчество Сивиллы-Кассандры было дано в начале троянской войны, т. е. в 1193 г., то конец четвертого "века" приходился в 753 г.; приблизительно в это время – как это доказывали другие хронологические соображения – должно было прийтись основание Рима. И действительно, мы имеем повод предполагать, что закрепление основания Рима за 753 г. – так называемая Варронова эра – состоялось именно под влиянием указанного уравнения 1193 – 440 = 753. Правда, согласно тому же счету, конец десятого века должен был совпасть с 93 г. – а между тем этот год давно уже прошел; и, разумеется, имей мы дело с научной теорией – это возражение было бы убийственным. Но, во-первых, в деле суеверия человеческий ум удивительно растяжим; вспомним, сколько раз наши раскольники в XVII веке, на основании каждый раз "исправленных" рассчетов, отодвигали срок ожидаемого ими светопреставления. Во-вторых, теория, о которой мы говорим, не претендует не только на научность, но даже и на единство: иные применяли ее так, другие иначе, народ же прислушивался одинаково ко всем, не замечая допускаемого им при этом противоречия. В-третьих, Сивилла ведь не сказала, что гибель мира состоится в один день – достаточно, если она началась с 93 г.

Второй вопрос имел своим предметом тот первородный грех, которым человечество навлекло на себя эту страшную кару. В легенде о четырех поколениях, легенде умной и глубокомысленной, этот грех, изгнавший деву-Правду из нашей юдоли в заоблачные пространства, поименован не был; понятно, однако, что народная фантазия этим не удовольствовалась. Стали размышлять; в греческой мифологии Сисиф рано прослыл за первого великого грешника; но для Рима этот мифологический персонаж никакого интереса не представлял. На римской почве решение вопроса зависело от того, признавать ли четырехвековый великий год и, следовательно, так сказать, малое искупление в год основания Рима, или нет. Если нет, то римская история была прямым продолжением троянской; тяготевшее над Римом проклятие было то же самое, от которого некогда погибла Троя; а в таком случае дело было совершенно ясно… Прошу тут читателя отнестись снисходительно к странной легенде, которую я имею сообщить, и помнить, что дело идет о первородном грехе. Троянские стены были воздвигнуты при Лаомедонте, отце Приама; по его просьбе, двое богов, Нептун и Аполлон, взялись – за плату – их соорудить и обеспечить, таким образом, вечность защищенному ими городу. Но Лаомедонт, воспользовавшись услугами богов, не пожелал выдать им впоследствии условленной платы. Вот это "клятвопреступление Лаомедонта" и сделалось источником проклятья; оно навлекло гибель на Трою, а после ее разрушения перешло на тот город, который был ее продолжением – на Рим… Но возможно ли допустить, чтобы в образованную эпоху Виргилия и Горация люди серьезно смущались этим мифическим преступлением, самая грубость которого должна была казаться не совместимой с идеальными обликами тогдашних богов? В той области, о которой идет речь, все противоречия уживаются; тот самый сенатор, который ставил в своей божнице прекрасную статую работы Праксителя, в государственном храме воскурял фимиам перед безобразным чурбаном, наследием грубой старины. Не кто иной, а сам Виргилий кончает первую книгу своей поэмы "О земледелии" следующей молитвой, прося богов об их покровительстве новому искупителю Рима – императору Августу.

Боги родные, ты, Ромул-отец, ты, древняя матерь
Веста, что Тибр наша блюдешь и священный хребет Палатина,
Гибнущий век наш спасти вы хоть этому юноше дайте!
Сжальтесь! Довольно в боях непрестанных мы пролили крови,
Лаомедонтовой Трои преступный обет искупая!
(Laomedonteae luimus perjuria Trojae).

Согласно другой теории, признающей четырехвековый "великий год", троянский грех не был перенесен на почву Рима; год основания города был в то же время и годом обновления имеющего признать его власть человечества. Эту теорию впоследствии развил Гораций в красивой фикции, которую мы даем ниже в переводе Фета – переводе, к сожалению, не везде достаточно правильном (оды III 3).

Речью приятною Гера промолвила
Сонму богов: "Илион, Илион святой
В прах обращен от судьи беззаконного,
Гибель навлекшего, и от жены чужой.
Троя с тех пор, как в уплате условленной
Лаомедонт отказал небожителям,
Проклята мной и Минервою чистою
С племенем всем и лукавым правителем…
Нашей враждою война продолженная
Отбушевала. И ныне смиренного
Марса прошу и душе ненавистного
Внука троянскою жрицей рожденного " -