Отмечу вкратце, что заговоры возниц представляют огромный интерес для истории религий – не только языческих, но и христианской в ее зачаточном периоде; но об этом интересе здесь говорить не приходится.
VI. … "И тот, кто вам спел эту песню, – он сам всю ту рухлядь перерыл и в виду найденных памятников с гордостью почувствовал себя членом культурного общества" – этими юмористическими словами заканчивает немецкий поэт Шеффель одно из своих забавных палеэтнологических стихотворений. Автор настоящего очерка был бы очень рад, если бы мог применить эти слова и к себе. Нечистая сила, исчадие мрака невежества, испаряющаяся и исчезающая под лучами солнца просвещения, – что за восхитительная картина! Соответствует ли она только действительности? Я не говорю здесь о том, что очень многочисленный класс людей и поныне одержим суеверием – это вопрос времени, и до пришествия антихриста еще далеко. Нет, останемся в пределах нашего культурного общества. Ведь если бы оказалось, что нечистая сила вовсе не исчезла, а только переселилась из внешнего мира во внутренний, – согласитесь, прогресс был бы не велик. Или если бы – меняя метафору – оказалось, что исчезла-то она исчезла, но не под влиянием просвещения и науки, а вследствие конкуренции другой, еще более нечистой, чем она сама, силы – то и тут утешительного было бы мало. Как же обстоят дела?
Конечно, влюбленная интеллигентка наших дней не станет обращаться к могучей Персефоне, поручая ей пищу и питье, румянец и улыбку своей соперницы. Равным образом и мой противник-интеллигент не станет молиться подземному Гермесу, чтобы он связал мой язык и мое перо, мою память и мою сообразительность, чтобы мне быть им разбиту перед всяким слушателем и всяким читателем. В этом мы признали бы несомненный прогресс – если бы в том и другом случае действовала любовь к свету и правде, отвращение к кривым и темным путям, к коварству и подножкам; но так ли это? Вникнем в дело глубже – и тотчас всплывут наружу побуждения и соображения совершенно другого рода.
В самом деле, на что нашей красавице Персефона, когда к ее услугам гораздо более могучая и в то же время более податливая богиня – Сплетня? И на что моему противнику Гермес, когда к его услугам страшные в нашем оппортунистически настроенном обществе демоны – Донос, Подвох, Клевета и пр.? Нет, читатель, воля ваша; лучше темная ночь, чем пасмурный день; и лучше нечистая, чем – неопрятная сила.
Умершая наука
I. Наука – отражение вечной истины в человеческом уме. Оно будет более или менее отчетливым, смотря по свойствам феноменов, в которых преломляется на своем пути луч этой истины; но исчезнуть оно не может – пока существует человеческий ум. Другими словами: с человеческой точки зрения наука вечна и умереть не может. «Умершая наука» – в строгом смысле слова – совмещение несовместимых понятий.
Противоположность наукам образуют с этой точки зрения верования. Они – создание высшей потребности человеческой души и живут поэтому лишь до тех пор, пока жива потребность, призвавшая их к жизни. История умственной культуры человечества усеяна трупами умерших верований.
Бывают, однако, случаи, когда верования, не довольствуясь той естественной, хотя и зыбкой почвой, которую они находят в человеческой душе, стараются вступить в союз с наукой, заимствуя и обнаруженные ею факты и законы, и применяемые ею методы. Подчинившись чуждой ей цели, перейдя из ведения созерцающего естества человеческой души в ведение желающего и требующего, наука перестает быть отражением истины, которая, по законам оптики, может отражаться только в спокойной, а не во взволнованной стихии. Вырванная из своей родной среды, она сохраняет лишь внешнее подобие науки; на деле же это призрак, мираж, движущийся не собственной силой, а произволом того ветра, который его уносит. Залога вечности в нём нет; прожив своё время, он гибнет, доставляя пытливому наблюдателю интересное зрелище «умирающей», а вскоре затем «умершей науки». Первенство среди умерших наук принадлежит той, характеристике которой посвящена настоящая статья, – астрологии; достаточно будет сказать, что, возникши в эпоху зарождающегося стоицизма, перешедши из Греции в Рим, из Рима в Византию и к арабам, возродившись с новою силой в эпоху возрождения всех наук вообще, она насчитывала ещё страстных поклонников в эпоху Ришелье и Валленштейна и погибла лишь в XVIII в., после двухтысячелетнего с лишком царствования над умами людей.
Мы сказали, что астрология возникла в эпоху зарождающегося стоицизма; действительно, мы увидим, что и этот ядовитый анчар вырос в том же греческом вертограде, из которого мы получили все наши науки и искусства.
II. Звёздное небо нам, сынам севера, ничего или почти ничего не говорит. Мы в крайнем случае любуемся им, как красивым зрелищем, в ясную, безоблачную ночь; но своей зависимости от него мы не признаём и не чувствуем. Не то было в старину, в той благодатной стране юга, которая родила и вырастила нашу культуру. Вращение небесного свода, будучи само по себе в тех широтах более быстрым, чем у нас, становилось вдвое заметнее вследствие большей прозрачности глубокого южного неба, большой яркости звёзд. Его правильность рано была замечена; все светила медленно кружились вокруг огромного созвездия, которое одно постоянно оставалось на небосклоне. Наклонённое над северным горизонтом, оно казалось чудовищем из северных стран, небесным первообразом тех диких зверей, которые иногда, спускаясь с лесистых балканских гор, наводили ужас на обитателей их подножия. Его назвали поэтому Медведицей. При некотором усилии фантазии удалось разобрать на небесном своде её хвост, её туловище, её четыре ноги, её голову. Эта последняя, обращенная к югу, словно кого-то высматривала; взор переносился на юг – и там встречал самое яркое созвездие южного небосклона, огненного гиганта с поясом из трех сверкающих звёзд. Если то была Медведица, то здесь очевидно был её естественный враг, вечный Охотник среди небесных светил. Тогда в том другом, меньшем, но не менее ярком созвездии, которое восходило на короткое время позади и пониже Охотника, пришлось признать его неотлучного Пса (Seirios Kyon, «Сириус»). Позднее оно показалось недостаточным; Медведица, символ Артемиды, была принята за саму богиню; в Охотнике был признан дерзновенный смертный, осмелившийся преследовать своей любовью строгую девственницу, он получил имя Любовника – Ориона (перв. Oarion – от оаг, – «любовь»). Охотником он при всем том мог оставаться, так как сама Артемида была богиней-охотницей; в быстром погружении под горизонт, т. е. снисхождении в преисподнюю, можно было признать кару постигшую его за его нечестие. Ещё позже полюбилось другое объяснение. Медведица была уже не Артемидой, а одной из её нимф, уступившей любви Зевса и нарушившей обет девственности. За это она была превращена в медведицу, а её сын, плод её несчастной любви, вырос под чудесным покровительством своего отца и стал со временем удалым охотником. Однажды он встретился с тем зверем, который был некогда его матерью. Он замахнулся на него копьём, но боги, чтобы предотвратить невольное матереубийство, перенесли обоих в среду небесных светил – нимфу как Медведицу, её сына как «Стража медведицы» (Arctophylas, или Arcturus). В качестве последнего он отождествлен, однако, не с Орионом, слишком далёким от Медведицы, а с близким к ней созвездием, которое у Гомера называется Пастухом, Bootes[3]; позднее имя Боота осталось за всем созвездием, а имя Арктура перешло к его наиболее яркой звезде.
Герои и символы земных подвигов и страданий были перенесены в недвижную, бесстрастную стихию. Не набор светлых точек видел античный человек в звёздном небе: он взирал на него и его хорошо знакомых обитателей с чувством то благодарности, то сострадания, то страха, как на сонм высших, одушевлённых существ.