В 25 г. была отпразднована свадьба Марцелла и Юлии; на 24-й год ждали рождения младенца. Тотчас бы по всему подвластному Августу миру помчались гонцы приглашать народы в Рим на великое, искупительное торжество, которое состоялось бы в следующем, 23 году. И Гораций предполагал украсить это торжество своей поэзией; ода I 21

Диану – нежные хвалите хором девы,
Хвалите, отроки, вы Цинтия с мольбой, и т. д.

была, по всей вероятности, написана в ожидании его. Так велика была повсеместная уверенность, что Фортуна не откажет Цезарю в этом новом драгоценном подарке.

И все-таки она ему в нем отказала. Двадцать четвертый год не принес наследника императорскому дому, а следующий унес даже надежду на его появление. Марцелл занемог; отправленный лечиться в знаменитые своими морскими купаниями Баи, он там и скончался в один из последних месяцев того года, который должен был быть годом искупительного торжества. Велико было горе, причиненное смертью этого светлого, ласкового юноши; Август, не оставлявший надежды до последних дней, отказался от звания консула, в котором он рассчитывал встретить зарю золотого века; Проперций почтил элегией смерть юноши и горе его семьи (III 18); но самый прекрасный памятник поставил ему все тот же Виргилий. Эней навестил своего отца Анхиса в преисподней; тот показывает ему души тех, которым суждено с течением времени украсить своими именами летопись римской истории, души, еще не рожденные, но уже чующие радость или горечь ожидающих их судеб. Среди прочих он показывает ему героя Аннибаловой войны, того Марцелла, который был прозван "мечом Рима"; рядом с ним Эней замечает юношу:

Весь красотой он сияет и блеском сверкающих лат, но
Грусть омрачает чело и потуплены ясные очи.
"Кто, мой отец, этот спутник идущего грозного мужа?
Сын ли его? Иль далекий великого рода потомок?
Как его шумно приветствуют все! И как сам он прекрасен!
Жаль лишь, что грустною мглой его мрачная ночь осеняет".
Тут прослезился Анхис и в печальной ответствовал речи:
"Сын мой, оставь под покровом твоих несказанное горе!
Рок лишь покажет народам его, но гостить средь народов
Долго не даст; чрезмерным, о боги! знать, блеском державу
Римскую он бы покрыл, кабы долее жил между нами.
Сколько, ах, жалобных стонов под городом Марса великим
Луг прибережный услышит! и, свежий курган огибая,
Сколь бесконечную встретишь, о Тибр! ты печальную свиту!..
Отрок злосчастный! О, если бы мог ты жестокое рока
Слово нарушить! Ты будешь – Марцелл! О, лилией белой,
Алою розой мне дайте почтить омраченную душу
Внука; услугой напрасной хоть сердца печаль облегчу я!"

Таков был исход тех светлых надежд, с которыми тот же народ два года назад отпраздновал веселую свадьбу Марцелла и Юлии.

X. Марцелла не стало; но народ продолжал жить, продолжал требовать, чтобы его правитель торжественным искупительным обрядом освободил его от "мучений гнетущего страха". Печаль императорского дома могла отсрочить исполнение этого требования, но не предать его забвению.

Правда, если относиться к делу строго, то отсрочка была равносильна полному отказу от торжества. Оно должно было быть приурочено к моменту истечения десятого века и нового начала "великой вереницы веков", а назначение этого момента зависело, понятно, не от воли правителя – последнему оставалось только уловить его, рассчитав его наступление по непреложным хронологическим данным. Но мы знаем уже, как растяжима хронология суеверия; в данном случае не было определенного начального года для счета веков, не было и несомненного определения того, что такое век. Относительно этого последнего существовали три теории: по одним, век (saeculum) равнялся 110 годам, по другим – 100 (это – принятое у нас определение), по третьим – век кончался тогда, когда умирал последний из живших или родившихся в день его начала людей, а так как знать это было невозможно, то боги разными чудесными знамениями доводят об этом до всеобщего сведения. Наблюдение таких знамений подало некогда, в первую пуническую войну, повод к учреждению "вековых игр" (ludi saeculares). Память об этом событии была очень жива; она была связана, можно сказать, с возникновением самой римской литературы.

Учреждение этих игр состоялось по непосредственному внушению Сивиллиных книг. В Таренте с давних пор праздновались трехдневные игры в честь Аполлона-Гиакинфа; это был умилостивительный и искупительный праздник. Теперь, около 250 г. до Р. Х., толкователи Сивиллиных книг, усматривая во множестве тревожных знамений указание на приближающийся конец века, решили, что эти "тарентинские игры" должны быть перенесены в Рим и отпразднованы как "вековые", с тем чтобы повторяться к концу каждого века, но не чаще. Для этого нужно было пригласить в Рим образованного тарентинца, который хорошо бы знал и обряды празднества, и латинский язык, и сделать его римским гражданином, чтобы он "умилостивил богов по иноземному обряду, но с римскою душою". Удобным для этого лицом оказался тарентинец Андроник; получив римское гражданство под именем М. Ливия Андроника, он научил своих новых сограждан обходить по уставу празднество "тарентинских игр". Оставшись затем в Риме, он перевел по-латыни Одиссею, насадил путем переводов или подражаний греческим образцам другие роды поэзии – все это было, разумеется, очень грубо и аляповато, но вызвало соревнование, и в результате вышло, что наш тарентинец, вызванный в Рим ради "вековых игр", сделался родоначальником римской литературы. Услужливая легенда тотчас явилась на помощь Сивилле, вселяя в римлян убеждение, что их "вековые игры" были не нововведением, а лишь возобновлением обряда, правившегося с самого начала существования города к концу каждого "века".

Легко себе представить, с какой готовностью Август взялся воскресить этот забытый обряд. "Тарентинские игры" имели все требуемые данные для того, чтобы сделать из них то грандиозное искупительное торжество, которого народ требовал в видах избавления от кошмара угрожающего светопреставления: они сами по себе были искупительным торжеством, они были уже приурочены к истечению отдельных веков Сивиллиной песни, они правились, наконец, в честь того же Аполлона, который был покровителем и Августа, и истекающего десятого века. Оставалось определить в точности год истечения этого века; толкователи Сивиллиных книг, по неизвестным нам соображениям, решили, что таковым будет 23 год. На этот год игры и были назначены; очень вероятно, что Август потому поторопил свадьбу Марцелла и Юлии – жениху было всего 17, невесте всего 14 лет, – чтобы, по развитым в предыдущей главе причинам, приурочить вековые игры ко времени рождения ожидаемого наследника. Когда же эта последняя надежда не оправдалась, когда вместо обещанной народу радости последовала болезнь и смерть императорского зятя, мысль об искупительном торжестве была оставлена.

Навсегда или только на время? На этот вопрос трудно дать определенный ответ; во всяком случае несомненно, что через несколько лет о ней заговорили опять. Юлия, по истечении предписанного обычаем времени вдовства, была выдана императором за энергичного М. Агриппу, которому она вскоре – в 19 г. до Р. Х. – родила сына; с другой стороны, парфяне без войны признали себя побежденными и выдали Августу орлов Крассовых легионов, так что и с этой точки зрения пророчество Сивиллы могло считаться исполнившимся. Неприятно, разумеется, было то, что срок вековых игр был, собственно говоря, упущен; но этому горю можно было пособить. Квиндецимвиры, проверив сложные (м. пр. и астрологические) расчеты, на основании которых конец десятого века был приурочен к 23 г., нашли в них ошибку; по исправлении этой ошибки оказалось, что началом новой эры должен быть признан не 23, а 17 год. К этому году и стали готовить неслыханные по своей пышности "вековые игры".