В самом начале жизни, когда мир познаешь на ощупь, еще его не понимая, а только чувствуя, ощущаешь боль от огня и улыбаешься тающему на губах снегу, он испытал потрясение, которое ушло на дно души, потонуло и теперь выплыло оттуда, как выплывает фантастическое чудище, лежавшее тысячи лет в умятых толщей воды укромных камнях океана. Тогда он не увидел — ощутил отсутствие лица и сейчас, почти через четверть века, почувствовал в кончиках пальцев тепло нагретой извне солнцем, а изнутри человеческим дыханием мягкой телячьей кожи. И услышал вопль бабушки: вопль ужаса и надежды, что бог пощадит безрассудного несмышленыша.

Уроды. Они были тайной города. Их лица — до последних дней жизни — закрывали маски из тесно переплетенных узких, гибких ремней с тремя еле уловимыми щелями, чтобы дышать и видеть. Но непроницаемая телячья кожа не спасала от страха, от ощущения близости темных, таинственных сил.

Они рождались от обыкновенных, хороших, добропорядочных людей: бюргеров, чеканщиков, ювелиров, пекарей, и даже родители никогда не видели их лица. Нельзя было видеть: помрачался от ужаса рассудок или разрывалось сердце. Разрешалось ли им когда-нибудь, хотя бы наедине с собой отдирать от лица эту вторую, облепляющую голову намертво кожу? Они мели улицы, ухаживали за лошадьми, работали в каменоломнях; тот, о котором помнили пальцы Ноана, носил воду, рыхлил огород.

«Сон это или явь?» — думал он, боясь еще раз посмотреть в бесформенное, обрешеченное тесными узкими ремнями мертвое лицо человека с метлой. И — заметил: снег стал опять белым, камень — черным, метла — неопределенно унылых оттенков спитого чая, будто начисто вылиняли разноцветные стекла, через которые он только что видел мир.

Человек с метлой, обеспокоенный тем, что незнакомец точно окаменел, отступил к стене дома, искательно уступая дорогу. И Ноан пошел дальше по неширокой старинной улице — бездумно, на ходу касаясь раскрытыми ладонями тысячелетнего камня по-прежнему безмолвных, с закрытыми ставнями домов. Это холодило, успокаивало изодранную в горах кожу. Он шел не спеша, подставляя, как в детстве, лицо теплому снегу, начиная чувствовать тяжкую усталость после бессонной ночи. Пустынна была и соседняя улица, и еще одна… А третья и безлюдна и чудесно-невесома — мостовая под ногами медленно покачивалась в такт шагам, дома вырастали до неба и осыпались густыми созвездиями снега…

— Что с тобой, рыцарь, ты ранен?..

Он медленно, с усилием разлепил веки, перед ним была она — девочка его детства, он узнал ее по голосу раньше, чем увидел, а когда увидел, то решил, что это сон.

— Ты ранен? — повторила она. — Ты шел и падал, твое лицо… твои руки… Очнись, рыцарь!

— Твое лицо… твои руки, — улыбнулся он, понимая, что она перед ним наяву.

— Ты улыбаешься? — отступила она растерянно. — Я…

— Нет, — остановил он ее. — Нет… Я узнал тебя, понимаешь, узнал. Ты жила на улице Малых Шагов. Мы в детстве играли, лазали по деревьям. Я для тебя доставал самые большие яблоки. Помнишь, помнишь?.. — Он тараторил, стараясь поспевать за разматывающимися в нем нитями, которые опять стали легкими, добрыми, многоцветными. — А когда ты разбила колено, я полез на дно оврага, там, за стеной, и нашел лист Огуары, помогавший рыцарям даже от ударов дракона…

— Можно подумать, что ты сам этой ночью боролся с драконом, — тихо отозвалась она.

— А твое колено уже не болит?

Она молчала; он рассмеялся.

— Кажусь тебе, наверное, дураком? Но понимаешь, я лишь сейчас понял, что никогда не забывал ту девочку, ее разбитое колено и лист Огуары.

Она рассматривала его, будто не слыша беспечно ликующей болтовни.

— Ты сейчас упадешь от усталости. И вот-вот откроются ставни домов.

— Не бойся… — хотел было он успокоить ее по-мужски небрежно, но осекся, ощутив возможное неблагородство этих беглых слов: ведь неизвестно, чего она боялась.

А она уже не рассматривала, а изучала его: с откровенным любопытством, по-женски остро и подробно. Ноан почти не опасался за одежду. На нем было именно то, что в XIII веке в Европе носили состоятельные молодые люди. И шляпа, и плащ, и сапоги, даже не видный сейчас, висевший лихо на поясе расшитый золотом кошелек. Он раздобыл это в запасниках музеев, бережно нес в особом мешке и тщательно переоделся, лишь перевалив за последний хребет, хотя, конечно, и раньше, чем нужно: не подумал об опасных расщелинах, ниспадавших к воротам города. Но и ободранный острым камнем, Ноан стоял перед ней в подлинной одежде, может быть, даже более подлинной, усмехнулся он про себя, чем та, в которой сегодня щеголяют рыцари в этом городе.

— Рыцарь! — торжественно и тихо, не поднимая головы, объявила она. — На тебе сапоги, которые носили еще до первого Великого Возвращения. Посмотри: они же с тупымимысами!

Ноан посмотрел: настоящие баронские сапоги, он их еле вымолил в музее — редчайшая, уникальная вещь.

— Рыцарь, — говорила она еще тише и торжественнее, — сапоги с тупыми мысами не носят в нашем городе вот уже три Великих Оборота Колеса.

Не понимая ее, он рассматривал в растерянности казавшиеся ему теперь уродливыми, как морды доисторических ящеров, тупые мысы сапог.

Она подняла голову, добавила еще тише, почти шепотом:

— И одежда на тебе с чужого плеча.

— Я родился на улице Малых Шагов… Малых Шагов… — стал повторять он как заклинание, боясь, что сейчас потеряет ее навсегда.

Она молчала с чуть нахмуренным, думающим лицом.

— Если ты уйдешь, — не выдержал он, — я… упаду. (У него чуть не вышло само собой «я умру», но, может быть, опомнился он, и этоуже вышло у них из моды, как тупые мысы баронских сапог, и не стало еще естественным состоянием души, как в том, его новом мире.)

Но подействовало и «я упаду»: это была суровая, честная мужская мольба. Она в ответ на нее слабо улыбнулась.

— Да, я вижу сама: ты еле стоишь на ногах. Долго шел к нам?

— Пять дней и пять… нет, шесть ночей, — ответил он, убегая в мелочную необязательную точность от этого опасного, отшвыривавшего его обратно за горы «нам».

Она поверх его головы посмотрела на дома с медленно раскрывавшимися ставнями и решила:

— Рядом дворик. Там уютные камни.

Через минуту он расстелил плащ на действительно уютных мягких камнях известняка. Они сидели, молчали и думали.

Он поймал себя на том, что опять начинает видеть мир через разноцветные стекла: синее, оранжевое, зеленое, как на переводных картинках под ерзающим пальцем ребенка, выступало, утрачивая мало-помалу водянистость, обретая отчетливость и игру. «Когда различаешь мир через эти наплывающие на тебя стекла, — думал он, — то ждешь невольно, не можешь не ждать чуда. Чувствует ли и она то же, что и я сейчас, или ей это кажется естественным, само собой разумеющимся, как нам в том мире наши чуда?..»

Она рассмеялась, это его удивило, даже обидело.

— Что с тобой?

— А я решила, что ты станешь опять повторять, как игрушка-автомат Второго Великого Мага: «Я родился на улице Малых Шагов… я родился на улице Малых Шагов…»

— Мне не известны технические утехи Второго Великого Мага, — суховато ответил Ноан, — но я действительно родился…

— …на улице Малых Шагов, — закончила она, тихо смеясь.

— И мы строили из мокрого песка рыцарские замки, искали камни, похожие на фигуры животных…

— И что еще ты помнишь?

Он с силой потянул вверх те тончайшие нити, которые, казалось, порвутся сейчас, и во второй и в третий раз потянул, пока не ощутил физически явственно, как размоталось новое колечко, — и тогда, улыбнувшись облегченно-устало, точно после тяжкой работы, начал повествовать ей:

— Я любил тебе рассказывать разные волшебные истории. Сочинял их сам, и меня, помню, мучило, что часто забываю их раньше, чем тебя увижу. Я мечтал: если бы можно было нести их к тебе не в памяти, которая изменчива, как облако, а в руках!

— В руках?.. — рассмеялась она опять.

— Ну да. Или бежать к тебе, а история летит над головой, и ты радуешься ей издалека. Однажды вечером у очага я сочинил целую повесть о мальчике-рыцаре и растерял ее к утру, когда собирался тебе рассказать. А потом…