Он в последний раз высоко подпрыгнул, задрав вверх подбородок, раскинув, как для полета, руки, играя бесчисленными ногами, казалось, задержался в воздухе секундой дольше, чем позволяет неотвратимость земного тяготения, и — рухнул, упал на колени. Потом медленно-медленно, точно испытывая терпение окружающих, поднялся, постоял в задумчивости и стал раскачиваться наподобие перевернутого маятника, усиливая и усиливая размах колебаний. Это было чудом ловкости: казалось, голова Пака вот-вот коснется мостовой. Но маятник, отсчитав отмеренные судьбой минуты, замер — завод кончился, и Пак уже в новом ритме и рисунке танца тяжело задвигался, еле волоча две тонюсенькие ножки. Он с тоской озирался вокруг, тащился лениво, будто засыпая на ходу, и, очнувшись, начал посылать епископу и толпе воздушные поцелуи. Порой он задерживал дольше, чем надо, пальцы на губах, судорожно съеживаясь, как человек, которого на людях тошнит. «Пародирует старух!» — радостно догадался Ноан.

Карлик шел, отяжелев настолько натурально, будто тащил на спине глыбу ратуши, через несколько шагов затрясся, уткнувшись лицом в подставленные ладони: его будто рвало шоколадно-бисквитной романско-готической архитектурой, обилием съеденных утром феодальных замков. Он забавно корчился, исходя пудами теста и крема.

И Ноан, ощутив восторг освобождения, расхохотался. Это было веселье, которое возносит, как волна, опьяняет и молодит. Его подняло над безмолвной толпой, сумрачно-багровым возвышением епископа, над ратушей, над городом; он хохотал как никогда в жизни.

— Ноан, Ноан! — услышал он, наконец, голос Тао и, еще хохоча, увидел ее растерянное лицо. — Очнись!

Пак уже не танцевал.

Карлик несся к епископской трибуне, откуда повелительным мановением руки торопил его, легкого и быстрого, как стрела, самый богатый человек в городе — Кварк. Но хотя в эту минуту, казалось бы, ничего не показывали толпе, она сосредоточенно что-то рассматривала. Ее немое, но тем не менее весьма напряженное любопытство, было явно устремлено на нечто новое и странное. Ноан начал было осматриваться, но тотчас же понял, что это новое и странное — он сам. Вернее, его сапоги. Двое юных подмастерьев, нагнув факелы, ярко освещали их, чтобы толпе удобнее было рассматривать. Ногам Ноана становилось все жарче. Он уже собирался попросить молодых людей чуть отодвинуть огонь, как их ловко растолкал быстро подбежавший Пак.

— Рыцарь! — обратился он к Ноану с торжественно-комичным поклоном. — Достопочтимый Кварк покупает у тебя эти сапоги за сто золотых.

«Сто золотых!» — ахнули алхимики, астрономы, архивариусы, летописцы, и даже Великий Таам важно наклонил нос.

— Но зачем они ему? — удивился Ноан.

— Как зачем?! — по-детски обаятельно опешил Пак. — Он хочет тоже смеяться.

— Он хочет тоже смеяться! — повторил в восторге Ноан и, не в силах удержать хохота, опять затрясся, загрохотал, ощущая сквозь кожу сапог ширящееся тепло факелов.

— Ноан! — умоляюще сжала Тао его руку.

Пак ждал.

— Что передать почтенному Кварку?

— Ста золотых мало, — ответил, утихнув, Ноан.

— Что ж, — одобрил его решение Таам, — если верить летописям, явление, именуемое хохотом, в последний раз наблюдалось в городе в начале Третьего Великого Возвращения, лет триста назад, и поскольку сапоги с тупыми мысами, видимо, обладают чудодейственной силой…

Ему не удалось договорить. «Канатоходцы! Жонглеры!» — закричали в толпе, и люди, с усилием отрываясь от сапог Ноана, начали задирать головы.

То, что увидела Тао наверху, заставило ее забыть о канатоходцах. Не закрывая полуночного неба, опускаясь и поднимаясь, над площадью висел будто бы сотканный из серебряных нитей купол. По нему перебегали разноцветные пятна. Послышалось тихое пение английского рожка.

Тао заглянула в лицо Ноана: он улыбался, щурясь на факелы, пылавшие по-прежнему у самых его ног, как улыбаются после наикрепчайшего, восстанавливающего силы сна.

Тао посмотрела вверх и вокруг. Неужели она одна видит этот купол, обозначавшийся резче и резче? Толпа сосредоточенно, как минуту назад сапоги Ноана, рассматривала первого канатоходца. С высоты ратуши, раскинув руки с горящими факелами, он начал медленно соскальзывать по канату.

— Ноан! — легким ударом пальцев по подбородку Тао подняла его голову.

Канат был почти неразличим. Казалось, человек с факелами наклонно падает — фантастически медленно. Полет от башни ратуши до черепицы кондитерской занял, конечно, не более нескольких секунд, но нереальность зрелища растянула их в томительные минуты. Второй канатоходец соскальзывал, жонглируя тремя факелами. Третий появился наверху с четырьмя. Он стал соскальзывать, поразительно быстро играя огнем, но не достиг и середины пути, когда ноги его утратили упругость и легкость — канат начал обвисать, подобно жалкой веревке для сушки белья; не выдержало, поплыло ввинченное, наверное, тысячелетие назад в стену башни кольцо.

Тао ахнула в ужасе и тут же заметила: бутоны соцветий над ее головой обозначились резче, отчетливее засеребрились нити купола, он опускался ниже и ниже и, когда выпало кольцо и обвалился канат, жонглер не упал, а съехал на землю, как съезжают дети на собственных ягодицах с ледяной горки. При этом, разумеется, он не играл факелами, а напряженно держал на отлете — по два в руке. А коснувшись подошвами мостовой, растерянно их уронил.

Было тихо. На камнях догорали, потрескивая, четыре огня. Никто даже не ахнул. «Неужели в этом городе начисто утрачен дар удивления?» — подумал Ноан. В ту же минуту к нему подбежал быстроногий Пак.

— Кварк согласен заплатить за сапоги тысячу золотых!

Ноан молчал, думал. Видя днем мир через разноцветные стекла, нельзя не жить в ожидании чуда. И вот оно совершается. Действительность, отделенная от них более чем тысячелетием, посылает отблеск человеческого могущества. Отблеск, обладающий реальной силой, не давшей сию минуту жонглеру разбиться. И что же? Тихо-тихо. Догорают факелы…

— Тысячу золотых, — повторил Пак с милой ужимкой. И объяснил, извиняясь перед рыцарем за назойливость: — Хочет смеяться…

— Мало тысячи, — ответил в задумчивости Ноан. — И десяти тысяч мало…

Пак, поклонившись, упорхнул к епископской трибуне.

— Ну, — учащенно поклевывая носом, объявил ни к кому в отдельности не обращаясь, Таам. — Сейчас, сейчас… — и добавил, нервно шевеля пальцами, тоже узкими и заостренными: — Четыреста лет назад нервы были, несомненно, покрепче, но и тогда, если верить летописям, двое молодых женщин и юный подмастерье лежали после этого в обмороке. Ну, — поклевывал он носом. — Ну…

Очнувшись от задумчивости, Ноан наклонился к Тао:

— Посмотри на Великого Архивариуса. Что с ним?

— Таам — самый нервный человек в нашем городе, — ответила она шепотом. — Рассказывают, что однажды он побледнел при виде рисунка, изображающего сожжение еретика… И я понимаю, что сейчас ему не хочется оставаться. А уйти мешает чувство долга: ведь он не только Великий Архивариус, но и Великий Летописец и обязан описать это для потомства.

— Что это? — улыбнулся Ноан. — Ты рассказывай мне понятно и подробно, как ребенку, как тебе я рассказывал о маленьком Циннобере.

— Что ты! — резко нахмурилась Тао. — Рассказать подробно и понятно! Это бывает раз в четыреста лет. Ни я, ни Таам, ни Пак — никто не видел раньше ничего подобного. Мы только читали об этом в манускриптах. Видел лишь бессмертный епископ: три раза. Сейчас начнется состязание Великих Магов. Битва… четырех… пантер.

— Битва четырех пантер? — опешил Ноан и, осмыслив сообщение Тао, удивился уже явственно, поднял руку к колесу на башне ратуши. — Но пантеры-то символические. Из металла или камня. Не живые, дикие кошки!

— В том-то и дело, — таинственно посвящала его Тао в важнейшие подробности Торжества, — что живые Великие Маги перевоплощаются в живых пантер, и они…

— Да… — Ноан понимающе посмотрел на Таама.

Нос самого нервного человека в городе удлинялся и съеживался; казалось, это узкая и острая деталь лица насыщена электричеством и ритмически разряжает его в окружающую атмосферу.