— Вечность? — улыбнулся Ноан.
— Ты почувствуешь ее, как можно почувствовать розу или ветер, камень или раскат горного обвала. Ты услышишь ее и будешь осязать, ты войдешь в нее, как в водопад. И если ты выдержишь испытание — уступлю тебе город. Я устал, Ноан… Не бойся! — Он, казалось, лишь сейчас заметил Тао. — Не бойся, — повторил он. — Ни одна пылинка не коснется его тела. Вечность и человек… — Он опять посмотрел на Ноана. — Надо успеть до рассвета. Ночь на исходе.
— Я на рассвете вернусь, Тао, — обнял ее Ноан. И улыбнулся епископу: — Вечность? Идем.
— Ноан!
— Не волнуйся, — успокаивал он ее, удаляясь с епископом. — У меня самые добрые отношения с этим мальчишкой, играющим в шахматы!..
— Старый добрый Гераклит! — добродушно усмехнулся епископ. — Помню… Но в дни моей юности этот афоризм переводили иначе: не вечность, а время — мальчик.
— Казалось кощунственным видеть вечность в образе мальчика? — тоже добродушно отозвался Ноан.
— Может быть… — согласился епископ. — Может быть… Там, в вашем мире, ветшает великое. Вот я пообещал тебе вечность, и то ты не затрепетал. А если бы — время: посмеялся бы над стариком! Поэтому переводи, если хочешь, Гераклита по-новому.
«Мальчик, играющий в шахматы». Поднимаясь на холм с епископом, Ноан думал: бессмертная формула Гераклита уже не воспринимается в том,новом мире людьми его поколения убаюкивающе философски, умозрительно отвлеченно, формула стала образом — осязаемым, материально-телесным. Когда космос открывал планеты-гротески, планеты-химеры, в которых формы жизни загадочно переплелись, и в этом буйном переплетении, в нащупывающем возможности восхождения избытке сил чувствовались безбрежность и чудесная сложность детской фантазии, да, им начинало казаться, что очутились они в царстве смеющегося ребенка. Устанавливались новые отношения между человеком и космосом, гениально намеченные Кэрроллом давным-давно в его книге «Алиса в стране чудес»: девочка, испив волшебного напитка и быстро-быстро уменьшаясь — почти до полного растворения в окружающем ее нормальных размеров мире, — воскликнула упоенно: «Чем дальше, тем удивительнее!» Кэрролл недаром был одним из лучших математиков далекого XIX века: это на редкость точная формула. Вот именно — ты уменьшаешься, и чем дальше, тем удивительнее!
Он убыстрил шаг, почувствовав себя, как никогда, сильным и юным, услышал: «Ноан! Уже крут для меня этот холм», — обернулся, подал руку епископу; они остановились.
Ноан рассматривал город, пытаясь отыскать окно Тао. Редкие-редкие огни оживляли размытые массы из камня и черепицы. Один огонь — ее.
— Я рассказывал тебе, чем окончилась битва четырех пантер, — заговорил епископ, отдышавшись. — Но ты, кажется, был занят собственными мыслями.
— Да! — оторвался Ноан от туманных огней.
— Писарь на пятой минуте раскроил череп Второму Великому Магу, — охотно, как об увлекательной новости, повествовал епископ. — Кто мог бы подумать, что хилые руки в пятнах чернил он сумеет развить тайным чародейством в мощные лапы! Он расколол голову Второго, как орех, и стал Третьим Великим Магом.
— Бедный фантазер-кибернетик, — подумал рассеянно вслух Ноан и тотчас же мысленно увидел безнадежно тоскливое, в хлопьях взбитых сливок, лицо писаря. — И что же он, ваш новый Великий Маг, вернулся к человеческому облику?
— Нет! — усмехнулся епископ. — Этот чудак умолил меня, чтобы я ему разрешил еще несколько дней побыть пантерой. Понравилось…
Ноан опять посмотрел на редкие тусклые огни. Ему стало не по себе от мысли, что по улицам города, чернеющего у подножья холма, неслышно бегает писарь-пантера.
— Не бойся за Тао, — успокоил его старик, чуть улыбаясь, и Ноану опять показалось, что улыбка епископа вылеплена усилием — на этот раз последним — мудрости и сострадания. — Не бойся: он насытился и сейчас не опасен. А утром я лишу его силы. Он станет обыкновенной большой кошкой. Бывший писарь ничего не выгадает, если решит больше не воплощаться в человека.
Ноан помолчал, подумал.
— Вам доставляет большую радость возвращать жизнь с верхних ветвей на нижние?..
— А ты, — помрачнел епископ, — убежден, что умеешь отличать верхние от нижних? Не ошибись, рыцарь! Ты берешься доказать, я повторяю: доказать, что человек совершеннее… ну, розы, одной из чайных, несравненных в моем саду?
— Доказывать это вам бесполезно, — ответил Ноан.
— Почему же это мне — бесполезно? — с явственным оттенком обиды удивился епископ.
— Вы не понимаете самого существенного: направленияразвития, да и не верили никогда, что оно реально существует.
— Что видишь ты там? — лицо епископа, обращенное к городу, помолодело на столетия от радости и любопытства.
Ноан наклонился, ожидая действительно увидеть нечто удивительное: новое состояние, рождение чуда. Но нет! То же самое: размыто чернеющие массы камня, растворившаяся в ночи, едва различимая черепица, редкие-редкие огни… Не понимая, что это — игра, шутка? — Ноан посмотрел опять, теперь настороженно, на растроганное и оживленное лицо епископа и почувствовал с удивлением искренность его радости и любопытства.
— Что видите вы, епископ?
— Я? — тихо рассмеялся тот над несмышленостью Ноана. — Море живых окон. Они дышат, эти окна, дышат: играет веселый огонь в очагах. И набегают изнутри тени — силуэты мужчин, женщин, детей. Да, детей, потому что сегодня великая ночь. Людей тянет не к постели, а за столы. К мясу, овощам, шуткам, воспоминаниям… Ты видел наши столы, Ноан? — Епископ раскинул руки, обнимая ночь. — И только алхимики, эти вечные чудаки, не в силах оторваться от печей и реторт. Им кажется, что к рассвету будет найден, наконец, философский камень. А он уже, уже найден, без алхимиков. Потому что философский камень не в том, чтобы обращать олово в золото, он — в тайне чудесного равновесия и чудесного покоя, которые разлиты в этом городе. Сердца людей радостно умиротворены. Утром они сядут за работу, радуя бога разнообразием мастерства. А пока не рассвело, самый чудаковатый из алхимиков, старый Бидл, любимец детей, зажжет величайший из фейерверков. Тебе покажется отсюда, что там настал полдень. Но это будет через час, перед самым восходом. Посмотри! Загораются новые окна. Возвращаются домой те, кто шатался по городу, мирно горланил веселые песни. Гуляки… — добродушно рассмеялся епископ. — Я хочу, чтобы ты ощутил полноту этой жизни, ее веселье, работу, вино и сон. Ее неубывающее тепло, ее соразмерность. Радость не в том, что ломаются, отяжелев, столы, — сердца дышат покоем, как окна перед нами.
В намертво уснувшем городе под ними горело теперь одно-единственное окно. Живой желтый язычок, даже и не пытавшийся побороть обступившую его тьму. Оно действительно дышало: Ноан чувствовал тепло этого дыхания.
Он посмотрел на епископа; тот стоял над городом с тем же сиявшим от радости и любопытства лицом.
— Вы видите, разумеется в улучшенном варианте, то, что было тысячу двести лет назад, — отрезвляюще точно констатировал Ноан.
— Или то, что будет через тысячу двести лет, — твердо ответил епископ. Лицо его стало опять старым, усталым, на редкость тонкогубым. — Что понимаешь ты во времени? Пойдем! Нижние ветви, верхние ветви… — ворчал он, одолевая холм. — На нижние ветви ты бы поместил, конечно, кентавра: получеловека-полуконя, а на верхние — кентавра, состоящего из человека и автомобиля, и начал меня потом убеждать, что мудрый Харон, с которым любил подолгу беседовать Геракл, менее совершенен, чем безумец, разбивающийся на ваших безумных дорогах. Не удивляйся: я вижу иногда вещие сны.
— Сны ваши опаздывают лет на шестьсот… — начал было Ноан, выстраивая в уме серьезную и четкую аргументацию. Но тут же опомнился: «А не теряю ли я чувства юмора? Вести в эту ночь с бессмертным епископом обстоятельный философский диспут о технике и человеке! Диспут на тему, которая тамне увлекает сегодня даже уникальнейших чудаков, настолько мир обновился. Да, была эпоха, когда человек развоплотился в машины, чтобы потом, овладев стихиями мира, погрузить руки по локоть в первоосновы бытия и стать духовно могущественным и бессмертным… Да, переходные формы уродливы: от первых, в вонючей тине, земноводных, выпластовавшихся из Мирового океана на сушу, до первых автомобилей и самолетов, над которыми хохочут сегодня дети в музеях. Но пытаться остановить жизнь, остановить жизнь!..»