Или такое, удивительно актуальное для эпохи перестройки рассуждение о жизненном опыте: «Я вот думаю, куда бы свернула жизнь, принимай молодежь наши советы… Стал бы на земле рай, поскольку людской опыт приумножился бы несказанно. А стал бы? Не застопорилась бы жизнь на пределе, стариками достигнутом? У кого опыт, у того меньше хлопот. Только ведь опыт вроде бетона: затвердеет — хрен отдерешь. Такой вот опытный засядет хоть где — и незнакомое бракует, знакомое штампует. Между прочим, опыт есть родной братец стандарта».

Байки, шуточки, присказки героя (признаюсь, не все безукоризненно удачны, хотя немало и отличных, почти фольклорных) как бы укрупняют, обобщают конкретные факты и события, о которых идет речь. Рабочий человек вырастает на страницах романа в фигуру мыслителя, философа, напряженно ищущего истину, ключ ко всему в жизни.

И еще необходимо подчеркнуть: то, что написано С. Родионовым десять, пятнадцать и двадцать лет назад, кажется написанным сегодня. Современны его гуманистическая мысль, его осознанная, подчеркнутая направленность к общечеловеческим ценностям, его проповедь главенства духовного над материальным, вещественным.

При каждом удобном и неудобном случае Станислав Родионов повторяет, что люди должны быть людьми, жить высокими стремлениями, не быть накопителями-мещанами, всегда, при всех обстоятельствах поступать по совести. Банально? Но только для тех, кто пользуется готовыми формулами и только потому думает, что усвоил их. Знать, что плохое — плохо, а хорошее — хорошо, еще не означает жить по совести. А смысл всех рассуждений, всех проповедей, увещеваний и сюжетных построений писателя в том и состоит, чтобы вызвать в читателе желание думать о своих поступках, о жизни, быть полезным и деятельным членом человеческого сообщества.

Как-то довелось мне видеть длинный хвост у книжного магазина — продавали новый детектив С. Родионова. И я подумал: а не обманутся ли читатели в своих ожиданиях легкого чтения на ночь, получив вместо него местами форменное исследование современных нравственных проблем? Да, кое-кто останется недоволен, отложит книгу или, скорее всего, будет перелистывать «неинтересные» страницы и следить только за работой неутомимого Рябинина, за проделками Рукояткиной (или, скажем, не менее любопытной мошенницы — врача Калязиной из повести «Долгое дело»). Но книги его так уж сработаны, что все в них вместе, спаяно: хочешь узнать про преступницу — невольно узнаешь и мысли Рябинина — Родионова. А значит, тайный умысел писателя — заставить любителей легкого чтения прочитать книгу серьезную — в основном, думаю, удается.

В одном из ранних юмористических рассказов Родионова есть образ критика. Этот критик в споре с другим критиком «остался при своем мнении и был при нем сутки, пока не подошло время сдавать рукопись».

Я закончил, я передаю написанное читателю и осмеливаюсь остаться при своем мнении: Станислав Родионов — своеобразный, талантливый писатель.

Владимир Бахтин

РОМАН

ВТОРАЯ СУЩНОСТЬ

Сперва бы надо дать начало или хотя бы началинку. Да где они — в каких годах, в каких делах? Поэтому начну с круглолицей личности кадровика…

Вылезаю это я из ремонтной ямы, а круглолицая личность мне улыбается — будто у него на плечах не голова, а тот самый сказочный колобок, увеличенный раз в десять да малость недопеченный. И говорит как бы удушаемый радостью:

— Что вы скажете, Николай Фадеич, по поводу того, что через месяц вам грянет шестьдесят?

— Брось, кукушка, куковать, мне на годы наплевать.

А сам чувствую, что как-то я усох, будто кирпич мне

в темечко клюнул. Будто и не знал, будто и не готовился… Да это разве кирпич? Не такие булыжники от темечка отскакивали. Все же к самосвалу, к зеркалу заднего вида, подошел — кому это там шестьдесят? Это ему-то?

На меня глядел крепкоплечий мужик, но ростом обделенный — этак метр шестьдесят с кепочкой. Из-под этой кепочки лезли волосики, прореженные и потертые жизнью, но местами еще кучерявые, игривые. Нос средний, по размерам нормальный, да вида непривычного — как репку скрестили с картошкой. Кожа на щеках такая, что хоть сейчас тяни на барабан, поскольку крепкая, красная, мочено-сушено-дубленая. А вот глаза у него хорошие, того гляди, прожгут карим огнем…

И этот мужик прожил шестьдесят лет? Эх, ежели бы только шестьдесят лет… А то ведь прожил и шестьдесят зим. Не чувствую этого — и в сорок таким вроде был, и в пятьдесят. Но кадровик вот удостоверяет, а он человек государственный. Тут хоть отказывайся, хоть отнекивайся — старик я. А со старика спрос особый.

Да я вот байку поведаю, один мужик мне в автобусе рассказал…

…Якобы души наши, перед тем как явиться на землю в человеческом обличье, сдают экзамен. Комиссия набрана из людей знающих: конечно, сам бог, потом святые, блаженные и разные там ангелы и архангелы. Ну и черт сидит для искуса, для срамного вопроса. Спрашивают заковыристо и серьезно, что-нибудь про смысл жизни или еще чего почище. А вместо отметок дают срок жизни на земле. Дурь ответил — полета жизни отмерят, не больше, поскольку зачем дураку небо коптить. Поумней сказал — шестьдесят дадут. Умно заговорил — живи семьдесят. Мудро обо всем судишь — восемьдесят… И так далее в том же направлении.

К чему байка-то? Древние старики мудры не потому, что долго живут, а долго живут потому, что мудры. Вот и думаю: шестьдесят мне той небесной комиссией отпущено, коли уж прожил. А еще сколько? Мужик-то, помню, говорил, что небесная комиссия добавляет за накопленный ум при жизни якобы по году за дельную мыслишку. Подсобрал ли я их, мыслишек-то? Или глупостей приобрел? Дурь, как и ум, к старости накапливается.

В теперешнем моем возрасте жди вопросов. Подвалит какой-нибудь отрок и начнет кидать загадочки: отчего любовь да зачем, в чем счастье жизни да почему, куда идем да когда придем?.. Я готов. На все вопросы не отвечу, но сердцевину подцеплю, — шестьдесят за плечами. Правда, чтобы все разговоры переговорить, никаких разговорен не хватит.

А кадровик стоит и как бы ждет, когда я перестану горюниться. Лицо у него белое, как у девицы-затворницы. Сметаной, что ли, одной питается? Я его не люблю, и он про это знает; он тоже меня не любит, и я тоже про это знаю. Он меня не любит, потому что я его не люблю; а я его не люблю, потому что не мужское это дело — бумажки писать да в папки складывать. Да еще про пенсию мечтать, которую он с молодых лет хлопочет и даже за ней на Север подавался.

— Да, Николай Фадеич, прошла жизнь, — вздохнул он, как сработал пневматикой.

Жизнь прошла? Да что ты, сметанная, то есть бумажная, душа, кумекаешь в жизни?

— Не прошла. У человека три жизни, — сказал я потише, чтобы подпустить туману.

— Как это три?

— Сперва живешь на зарплате, потом на пенсии, а уж затем на всем казенном.

— Насчет казенного не уловил, Николай Фадеич.

— У бога-то, на небесах… Там ведь полное обеспечение, как в армии.

Похоже, он улыбнулся, поскольку белесые губы растянулись и чуть потемнели — вроде как бы сметана в них стала пожиже.

— Николай Фадеич, а вы верующий?

Верующий я в три жизни и во многое чего другое.

У человека три жизни — хоть верь, хоть проверь.

Первая жизнь идет от рождения до пенсии, до шестидесяти. Тут работай с огоньком да ходи с ветерком, люби с жаром да хлебом делись даром — но и думай.

Вторая жизнь будет от шестидесяти до самой смерти. Тут думай покрепче, но и работай с огоньком, и ходи с ветерком, и люби с жаром, и хлебом делись даром.

Третья жизнь пойдет после твоей смерти — третьей жизнью будет жить все, что ты оставил. Работа, которую сделал с огоньком. Километры, которые прошел с ветерком. Люди, которых любил с жаром. Люди, с которыми делился даром…

Три жизни у человека — это проверено. Но у меня-то пока идет первая, поскольку на пенсию не желаю, а пожелай, так начальство проходную бульдозером перекроет.

— Как же насчет этих моментов, Николай Фадеич?